Open
Close

Произведения заболоцкого список. Краткая биография николая заболоцкого

«Вообще Заболоцкий – фигура недооцененная. Это гениальный поэт... Когда вы такое перечитываете, то понимаете, как надо работать дальше», – говорил еще в 80-е годы поэт Иосиф Бродский в беседе с писателем Соломоном Волковым. Таким же недооцененным Николай Заболоцкий остался до сих пор. Первый памятник на народные деньги открыли в Тарусе спустя полвека после кончины поэта.

«Репрессированный талант, при жизни физически, после смерти фактически вытесненный с литературной площадки, он создал новое направление в поэзии – литературоведы называют его «Бронзовым веком» русской поэзии… Понятие «Бронзовый век» русской поэзии – устоявшееся, а принадлежит оно моему покойному другу, ленинградскому поэту Олегу Охапкину. Так впервые в 1975 году он сформулировал его в своей одноименной поэме… Заболоцкий был первым поэтом «Бронзового века» , – рассказал идейный вдохновитель открытия памятника, меценат, публицист Александр Щипков.

Над бюстом три месяца работал тарусский скульптор Александр Казачок. Вдохновение черпал в творчестве самого Заболоцкого и в воспоминаниях близких о нем. Стремился понять характер, чтобы не только документально передать черты лица, но и отразить в образе душевное состояние. Полуулыбка застыла на устах поэта.

«Он внутри был такой человек, не снаружи, снаружи он был мрачноватым, а внутри он был довольно ясным человеком. Певец нашей русской поэзии, который любит Россию, любит народ, любит ее природу», – поделился впечатлением скульптор Александр Казачок.

Народная любовь к Заболоцкому проявилась и в желании тарусцев переименовать в честь поэта городской киноконцертный зал, и в любимом детворой летнем фестивале «Петухи и гуси в городе Тарусе», названном строчкой из стихотворения «Городок» Николая Заболоцкого.

А кому сегодня плакать
В городе Тарусе?
Есть кому в Тарусе плакать –
Девочке Марусе.

Опротивели Марусе
Петухи и гуси.
Сколько ходит их в Тарусе
Господи Иисусе!

Памятник Николаю Заболоцкому обрел место на пересечении улиц Луначарского и Карла Либкнехта – рядом с домом, где поэт провел лето 1957 и 1958 годов – последние в его жизни. Старинному провинциальному городку на Оке суждено было стать поэтической родиной Заболоцкого.

Поэт поселился здесь по совету жившего в то время в Советском Союзе венгерского поэта Антала Гидаша. В Тарусе тому доводилось отдыхать вместе с женой Агнессой. Памятуя о блестящем переводе Заболоцким на русский язык своей поэмы «Стонет Дунай», Гидаш хотел познакомиться с поэтом ближе, продолжить общение, начавшееся в 1946 году в доме творчества советских писателей в Дубултах на Рижском взморье.

Дачу подыскал лично. Остановив выбор на домике с двумя уютными комнатами, выходившими во двор террасы и ухоженным садом. Николай Заболоцкий приехал сюда с дочерью Наташей. Таруса полюбилась поэту сразу, напомнив город юности Уржум: поверх садов и крыш домов виднелась река, перед домом толкались петухи, куры и гуси. Говоря его же строчками, здесь он жил «обаянием прожитых лет».

Николай Заболоцкий с женой и дочерью

Дом Николая Заболоцкого в Тарусе

Николай Алексеевич всецело ушел в сочинительство. Два тарусских сезона стали его едва ли не самым насыщенным творческим периодом. Поэт написал более 30 стихотворений. Некоторые из них в тот же год читал в Риме во время поездки с группой советских поэтов.

Вечерами Заболоцкий встречался с Гидашами, общался с прогуливающимися по берегу Оки художниками. Он был превосходным знатоком живописи, хорошо рисовал сам.

В письме поэту Алексею Крутецкому 15 августа 1957 года сам Заболоцкий рассказывал: «…я же второй месяц живу на Оке, в старом захолустном городке Тарусе, который когда-то даже князей собственных имел и был выжжен монголами. Теперь это захолустье, прекрасные холмы и рощи, великолепная Ока. Здесь жил когда-то Поленов, художники тянутся сюда толпами».

Таруса – редкое для русской культуры явление. С XIX века она стала меккой для писателей, музыкантов и художников. С ней связаны имена Константина Паустовского, Василия Поленова и Василия Ватагина, Святослава Рихтера, семьи Цветаевых.

Здесь писатель Константин Паустовский вручил Заболоцкому свою недавно изданную «Повесть о жизни», подписав: «Дорогому Николаю Алексеевичу Заболоцкому – в знак глубокого преклонения перед классической силой, мудростью и прозрачностью его стихов. Вы – просто колдун!» А в письме Вениамину Каверину Паустовский написал: «Здесь летом жил Заболоцкий. Чудесный, удивительный человек. На днях приходил, читал свои новые стихи – очень горькие, совершенно пушкинские по блеску, силе поэтического напряжения и глубине».

На следующее лето Заболоцкий вернулся в Тарусу. Побывавший у него в гостях поэт Давид Самойлов вспоминал: «Жил он в маленьком домике с высокой террасой. Почему-то теперь мне кажется, что домик был пестро раскрашен. От улицы отделен он был высоким забором с тесовыми воротами. С терраски, поверх забора, видна была Ока. Мы сидели и пили «Телиани», любимое его вино. Пить ему было нельзя, и курить тоже».

Заболоцкому так полюбилась Таруса, что он стал мечтать купить здесь дачу и жить на ней круглый год. Даже приметил новый сруб на тихой зеленой улице, выходящий к заросшему лесом оврагу.

Задуманному не суждено было сбыться: вскоре у него обострилась болезнь сердца, а утром 14 октября 1958 года поэта не стало. Позднее в архиве Заболоцкого был найден план дома, который он так надеялся приобрести в Тарусе.

«Игра в бисер» с Игорем Волгиным. Николай Заболоцкий. Лирика

«Медные трубы. Николай Заболоцкий»

ЗАБОЛОЦКИЙ, НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ (1903–1958), русский советский поэт, переводчик. Родился 24 апреля (7 мая) 1903 под Казанью. Его дед по отцу, отслужив при Николае I положенные четверть века в солдатах, записался уржумским мещанином и работал объездчиком в лесничестве. Один из двух его сыновей, отец поэта, получил казенную стипендию и выучился на агронома. Женился он поздно и взял в жены городскую учительницу, «сочувствующую революционным идеям». Семья жила в селе Сернуре; сын, первый из шестерых детей, учился вдали от дома, в реальном училище Уржума. По окончании училища в 1920 Заболоцкий отправился в Москву, где поступил одновременно на филологический и медицинский факультеты Московского университета, однако вскоре переехал в Петроград и поступил в педагогический институт. Участвовал в литературном кружке «Мастерская слова», не был отобран в состав пролетарского писательского авангарда, однако нашел общий язык со стихотворцами, считавшими себя «левым флангом» ленинградского отделения Всероссийского союза поэтов (вскоре упраздненного).

В 1926–1927 Заболоцкий служил в армии, затем получил место в отделе детской книги Госиздата. Руководил отделом С.Маршак, в отделе работали Е.Шварц, Л.Чуковская, Н.Олейников. Отдел выпускал не только книги, но и два детских журнала – «Чиж» и «Еж». К работе были привлечены поэты-единомышленники Заболоцкого – Д.Хармс и А.Введенский, образовалась поэтическая группа со своей программой. В конце 1927 она стала именоваться Объединением Реального искусства (сперва ОБЕРИО, затем ОБЭРИУ), ее приверженцы – обэриутами. Манифест обэриутов появился в начале 1928 в Афишах Дома печати , раздел «Поэзия обэриутов» написал Заболоцкий. В духе тогдашнего культа новаторства было заявлено: «Мы – творцы не только нового поэтического языка, но и создатели нового ощущения жизни и ее предметов». Себя он при этом назвал «поэтом голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя». К этому времени было опубликовано вразброс несколько стихотворений Заболоцкого, более или менее подтверждавших эту декларацию (Вечерний бар , Футбол , Игра в снежки и т.д.). Они прошли незамеченными, зато изданный тиражом 1200 экз. сборник Столбцы (1929), включавший 22 стихотворения, «вызвал в литературе порядочный скандал», как сообщал другу Заболоцкий, добавив: «...и я был причислен к лику нечестивых». Статья в журнале «Печать и революция» (1930, № 4) называлась Система девок , в журнале «Стройка» (1930, № 1) – Распад сознания . Книга оценивалась как «враждебная вылазка», однако прямых распоряжений в отношении Заболоцкого не последовало и ему (при посредстве Н.Тихонова) удалось завязать особые отношения с журналом «Звезда», где и было напечатано около десяти стихотворений, пополнивших Столбцы во второй (неопубликованной) редакции сборника (в окончательной, впервые воспроизведенной в издании 1965 редакции раздел Столбцы и поэмы содержит 46 стихотворений).

Столбцы и примыкающие к ним стихотворения 1926–1932 представляли собой опыты словесной пластики, ориентированной на повседневную бытовую речь и сближавшей поэзию с современной живописью. Натюрморты, жанровые сцены и этюды Столбцов мотивировались «по-обэриутски»: «Посмотрите на предмет голыми глазами и вы увидите его впервые очищенным от ветхой литературной позолоты... Мы расширяем смысл предмета, слова и действия». Такое «расширение смысла» постепенно отдалило Заболоцкого от других обэриутов и явственно сказалось в поэме Торжество земледелия , написанной в 1929–1930 и полностью напечатанной в журнале «Звезда» в 1933: это была своего рода «мистерия-буфф», прославлявшая коллективизацию как начало вселенского благоустройства. О его полнейшей лояльности свидетельствует стихотворение на смерть Кирова (1934), немыслимое в контексте творчества других обэриутов. При этом в поэме Торжество земледелия , как и в последующих – Безумный волк (1931) и Деревья (1933), сказалось влияние В.Хлебникова. Как и для других поэтов левого толка, Хлебников был для Заболоцкого культовой фигурой, ему была особенно близка устремленность хлебниковской поэтической мысли к сотворению утопии, «учреждению» всемирной гармонии. Подоспело ко времени и знакомство с сочинениями К.Э.Циолковского, в которых Заболоцкий видел подтверждение визионерских мечтаний Хлебникова. Публикация Торжества земледелия повлекла за собой изъятие из обращения номера «Звезды» с текстом поэмы, оценку автора в органе ЦК ВКП(б) «Правда» (в статье В.Ермилова Юродствующая поэзия и поэзия миллионов ) и шельмование в других периодических изданиях. Подготовленную к печати книгу Стихотворения 1926–1932 издать не удалось; попытка издать стихотворения и поэмы 1926–1936 оказалась тщетной. Семнадцать новых стихотворений Заболоцкого, большей частью опубликованных в газете «Известия» и максимально приближенных к среднему уровню советской интеллигентской («умствующей») поэзии 1930-х годов, составили сборник Вторая книга (1937), который, по-видимому, должен был свидетельствовать о полной «перековке» автора Столбцов и Торжества земледелия . Заболочкий выпустил также переводы-пересказы для детей и юношества Гаргантюа и Пантагрюэля Ф.Рабле, одного из Путешествий Гулливера Дж.Свифта, Тиля Уленшпигеля Ш.де Костера, а также стихотворное переложение поэмы Шота Руставели Витязь в тигровой шкуре . Тем не менее в 1938 он был арестован и осужден как участник вымышленной террористической организации ленинградских писателей. Его «дело», следствие с пытками и лагерные мытарства кратко описаны в его воспоминаниях История моего заключения (журнал «Даугава», 1988, № 3).

Колымский срок был прерван, и уже в 1943 Заболоцкий получил статус ссыльно-поселенца сперва на Алтае, затем в Казахстане. В 1946 он переехал в Москву, в 1948 опубликовал сборник Стихотворения , в котором превалируют произведения грузинской тематики, среди них – Горийская симфония , акафист Сталину, написанный еще в 1936 и переизданный к семидесятилетию вождя. Заболоцкому было предложено превратить свой пересказ 1930-х годов поэмы Шота Руставели в полный перевод. Как и заказанное ему стихотворное переложение Слова о полку Игореве , это было одной из самых престижных и выгодных переводческих работ советского времени.

Никакой лирики лагерно-ссыльного периода не сохранилось, и никаких свидетельств о существовании таковой не имеется; новые стихотворения начинают появляться с 1946. Они представляют собой результат творческой эволюции, определившейся еще в 1934–1937. Заболоцкий использует поэтику жестокого романса; характерна она и для стихотворений трагического звучания (В этой роще березовой , Старая сказка , Воспоминание , Где-то в поле возле Магадана и т.д.). Между тем стихотворение Облетают последние маки содержит прямое и открытое авторское признание: «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому». И прижизненный сборник Стихотворения (1957), и посмертное Избранное (1960) дают заведомо искаженное представление о лирике Заболоцкого, включая лишь немногим больше половины его произведений 1936–1958 и целиком отсекая стихотворения и поэмы раннего периода, противоречившие благолепному образу советского поэта.

Сам Заболоцкий от своего раннего творчества не отрекался и не оставлял надежды на публикацию более или менее полного собрания. Он составил его дважды – в 1952 и 1958; предугадывая обязательные претензии стилистической цензуры, пытался без особого успеха приглаживать тексты 1926–1936, вопреки тогдашней программной «красоте неуклюжести» (Битва слонов , 1931): «Весь мир неуклюжего полон значения!». Впервые поэзия Заболоцкого была представлена читателю с достаточной полнотой в 1965 (Большая серия «Библиотеки поэта»). Ряд ранних стихотворений и поэма Птицы (1933) оставались неопубликованными до 1972. В первоначальном виде Столбцы и поэмы 1930-х годов были заново опубликованы в книге Вешних дней лаборатория (1987).

Поэт: | | | .

Николай Алексеевич Заболоцкий родился в Казани в семье агронома. Детские годы прошли в селе Сернур Вятской губернии, недалеко от города Уржума. По окончании реального училища в Уржуме в 1920 едет в Москву продолжать образование. Поступает в Московский университет сразу на два факультета - филологический и медицинский. Литературная и театральная жизнь Москвы захватила Заболоцкого: выступления Маяковского, Есенина, футуристов, имажинистов. Начав писать стихи еще в школе, теперь увлекся подражанием то Блоку, то Есенину.

В 1921 переехал в Ленинград и поступил в Герценовский педагогический институт, включился в занятия литературного кружка, но еще "собственного голоса не находил". В 1925 окончил институт. В эти годы сближается с группой молодых поэтов, называвших себя "обериутами" ("Объединение реального искусства"). Их редко и мало печатали, но они часто выступали с чтением своих стихов. Участие в этой группе помогло поэту найти свой путь. В это же время Заболоцкий активно сотрудничает в детской литературе, в журналах для детей "Еж" и "Чиж". Выходят его детские книжки в стихах и прозе "Змеиное молоко", "Резиновые головы" и др. В 1929 вышел сборник стихов "Столбцы", в 1937 - "Вторая книга".

В 1938 был незаконно репрессирован, работал строителем на Дальнем Востоке, в Алтайском крае и Караганде. В 1946 вернулся в Москву. В 1930 - 40-е написаны: "Метаморфозы", "Лесное озеро", "Утро", "Я не ищу гармонии в природе" и др. Последнее десятилетие много работал над переводами грузинских поэтов-классиков и современников, посещает Грузию.

В 1950-е такие стихи Заболоцкого, как "Некрасивая девочка", "Старая актриса", "Противостояние Марса" и др., сделали его имя известным широкому читателю. Последние два года жизни проводит в Тарусе на Оке. Тяжело болел, перенес инфаркт. Здесь были написаны многие лирические стихотворения, поэма "Рубрук в Монголии". В 1957 побывал в Италии.

Николай Алексеевич ЗАБОЛОЦКИЙ: поэзия

Николай Алексеевич ЗАБОЛОЦКИЙ (1903-1958) - поэт: | | | .

В ЭТОЙ РОЩЕ БЕРЕЗОВОЙ

В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей,-
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.

Пролетев над поляною
И людей увидав с высоты,
Избрала деревянную
Неприметную дудочку ты,
Чтобы в свежести утренней,
Посетив человечье жилье,
Целомудренно бедной заутреней
Встретить утро мое.

Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?

Окруженная взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.

За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет.
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет.

И над рощей березовой,
Над березовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка,-
Встанет утро победы торжественной
На века.

ЭТО БЫЛО ДАВНО

Это было давно.
Исхудавший от голода, злой,
Шел по кладбищу он
И уже выходил за ворота.
Вдруг под свежим крестом,
С невысокой могилы, сырой
Заприметил его
И окликнул невидимый кто-то.

И седая крестьянка
В заношенном старом платке
Поднялась от земли,
Молчалива, печальна, сутула,
И, творя поминанье,
В морщинистой темной руке
Две лепешки ему
И яичко, крестясь, протянула.

И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звезды посыпались с неба.
И, смятенный и жалкий,
В сиянье страдальческих глаз,
Принял он подаянье,
Поел поминального хлеба.

Это было давно.
И теперь он, известный поэт,
Хоть не всеми любимый,
И понятый также не всеми,
Как бы снова живет
Обаянием прожитых лет
В этой грустной своей
И возвышенно чистой поэме.

И седая крестьянка,
Как добрая старая мать,
Обнимает его...
И, бросая перо, в кабинете
Всё он бродит один
И пытается сердцем понять
То, что могут понять
Только старые люди и дети.

НЕ ПОЗВОЛЯЙ ДУШЕ ЛЕНИТЬСЯ

Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться

Гони ее от дома к дому,
Тащи с этапа на этап,
По пустырю, по бурелому
Через сугроб, через ухаб!

Не разрешай ей спать в постели
При свете утренней звезды,
Держи лентяйку в черном теле
И не снимай с нее узды!

Коль дать ей вздумаешь поблажку,
Освобождая от работ,
Она последнюю рубашку
С тебя без жалости сорвет.

А ты хватай ее за плечи,
Учи и мучай дотемна,
Чтоб жить с тобой по-человечьи
Училась заново она.

Она рабыня и царица,
Она работница и дочь,
Она обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!

СМЕРТЬ ВРАЧА

В захолустном районе,
Где кончается мир,
На степном перегоне
Умирал бригадир.
То ли сердце устало,
То ли солнцем нажгло,
Только силы не стало
Возвратиться в село.
И смутились крестьяне:
Каждый подлинно знал,
Что и врач без сознанья
В это время лежал.
Надо ж было случиться,
Что на горе-беду
Он, забыв про больницу,
Сам томился в бреду.
И, однако ж, в селенье
Полетел верховой.
И ресницы в томленье
Поднял доктор больной.
И под каплями пота,
Через сумрак и бред,
В нем разумное что-то
Задрожало в ответ.
И к машине несмело
Он пошел, темнолиц,
И в безгласное тело
Ввел спасительный шприц
И в степи, на закате,
Окруженный толпой,
Рухнул в белом халате
Этот старый герой.
Человеческой силе
Не положен предел:
Он, и стоя в могиле,
Сделал то, что хотел.

***
Разве ты объяснишь мне - откуда
Эти странные образы дум?
Отвлеки мою волю от чуда,
Обреки на бездействие ум.

Я боюсь, что наступит мгновенье,
И, не зная дороги к словам,
Мысль, возникшая в муках творенья,
Разорвет мою грудь пополам.

Промышляя искусством на свете,
Услаждая слепые умы,
Словно малые глупые дети,
Веселимся над пропастью мы.

Но лишь только черед наступает,
Обожженные крылья влача,
Мотылек у свечи умирает,
Чтобы вечно пылала свеча!

О КРАСОТЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЛИЦ

Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица - подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие - как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица - подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.

ОБЛЕТАЮТ ПОСЛЕДНИЕ МАКИ

Облетают последние маки,
Журавли улетают, трубя,
И природа в болезненном мраке
Не похожа сама на себя.

По пустынной и голой алее
Шелестя облетевшей листвой,
Отчего ты, себя не жалея,
С непокрытой бредешь головой?

Жизнь растений теперь затаилась
В этих странных обрубках ветвей,
Ну, а что же с тобой приключилось,
Что с душой приключилось твоей?

Как посмел ты красавицу эту,
Драгоценную душу твою,
Отпустить, чтоб скиталась по свету,
Чтоб погибла в далеком краю?

Пусть непрочны домашние стены,
Пусть дорога уводит во тьму,-
Нет на свете печальней измены,
Чем измена себе самому.

ДЕТСТВО

Огромные глаза, как у нарядной куклы,
Раскрыты широко. Под стрелами ресниц,
Доверчиво-ясны и правильно округлы,
Мерцают ободки младенческих зениц.
На что она глядит? И чем необычаен
И сельский этот дом, и сад, и огород,
Где, наклонясь к кустам, хлопочет их хозяин,
И что-то, вяжет там, и режет, и поет?
Два тощих петуха дерутся на заборе,
Шершавый хмель ползет по столбику крыльца.
А девочка глядит. И в этом чистом взоре
Отображен весь мир до самого конца.
Он, этот дивный мир, поистине впервые
Очаровал ее, как чудо из чудес,
И в глубь души ее, как спутники живые,
Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
И много минет дней. И боль сердечной смуты
И счастье к ней придет. Но и жена, и мать,
Она блаженный смысл короткой той минут
Вплоть до седых волос всё будет вспоминать.

ГДЕ-ТО В ПОЛЕ ВОЗЛЕ МАГАДАНА

Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мёрзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их лужёных глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах -
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь её проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.

***
Во многом знании - немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль?

Природа хочет жить, и потому она
Миллионы зерен скармливает птицам,
Но из миллиона птиц к светилам и зарницам
Едва ли вырывается одна.

Вселенная шумит и просит красоты,
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах вселенной
Лишь избранные светятся цветы.

Я разве только я? Я - только краткий миг
Чужих существований. Боже правый,
Зачем ты создал мир, и милый и кровавый,
И дал мне ум, чтоб я его постиг!

В КИНО
Утомленная после работы,
Лишь за окнами стало темно,
С выраженьем тяжелой заботы
Ты пришла почему-то в кино.

Рыжий малый в коричневом фраке,
Как всегда, выбиваясь из сил,
Плел с эстрады какие-то враки
И бездарно и нудно острил.

И смотрела когда на него ты
И вникала в остроты его,
Выраженье тяжелой заботы
Не сходило с лица твоего.

В низком зале, наполненном густо,
Ты смотрела, как все, на экран,
Где напрасно пыталось искусство
К правде жизни припутать обман.

Озабоченных черт не меняли
Судьбы призрачных, плоских людей,
И тебе удавалось едва ли
Сопоставить их с жизнью своей.

Одинока, слегка седовата,
Но еще моложава на вид,
Кто же ты? И какая утрата
До сих пор твое сердце томит?

Где твой друг, твой единственно милый,
Соучастник далекой весны,
Кто наполнил живительной силой
Бесприютное сердце жены?

Почему его нету с тобою?
Неужели погиб он в бою
Иль, оторван от дома судьбою,
Пропадает в далеком краю?

Где б он ни был, но в это мгновенье
Здесь, в кино, я уверился вновь:
Бесконечно людское терпенье,
Если в сердце не гаснет любовь.

СТАРОСТЬ
Простые, тихие, седые,

Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.

Их речь уже немногословна,
Без слов понятен каждый взгляд,
Но души их светло и ровно
Об очень многом говорят.

В неясной мгле существованья
Был неприметен их удел,
И животворный свет страданья
Над ними медленно горел.

Изнемогая, как калеки,
Под гнетом слабостей своих,
В одно единое навеки
Слились живые души их.

И знанья малая частица
Открылась им на склоне лет,
Что счастье наше - лишь зарница,
Лишь отдаленный слабый свет.

Оно так редко нам мелькает,
Такого требует труда!
Оно так быстро потухает
И исчезает навсегда!

Как ни лелей его в ладонях
И как к груди ни прижимай,-
Дитя зари, на светлых конях
Оно умчится в дальний край!

Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она,-
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.

Теперь уж им, наверно, легче,
Теперь всё страшное ушло,
И только души их, как свечи,
Струят последнее тепло.

***
Человек сидит на стуле,
Устремив в пространство взгляд,
А вокруг летают пули,
Кони бешено храпят.

Рвутся атомные бомбы,
Сея ужас и печаль,
Мог упасть со стула он бы
И разбиться невзначай.

Но упорно продолжает
Никуда не падать он,
Чем бесспорно нарушает
Тяготения закон.

То ли здесь числа просчеты,
Что сомнительно весьма,
То ли есть на свете что-то
Выше смерти и ума.

ЛИЦО КОНЯ
Животные не спят. Они во тьме ночной
Стоят над миром каменной стеной.

Рогами гладкими шумит в соломе
Покатая коровы голова.
Раздвинув скулы вековые,
Ее притиснул каменистый лоб,
И вот косноязычные глаза
С трудом вращаются по кругу.

Лицо коня прекрасней и умней.
Он слышит говор листьев и камней.
Внимательный! Он знает крик звериный
И в ветхой роще рокот соловьиный.

И зная всё, кому расскажет он
Свои чудесные виденья?
Ночь глубока. На темный небосклон
Восходят звезд соединенья.
И конь стоит, как рыцарь на часах,
Играет ветер в легких волосах,
Глаза горят, как два огромных мира,
И грива стелется, как царская порфира.

И если б человек увидел
Лицо волшебное коня,
Он вырвал бы язык бессильный свой
И отдал бы коню. Поистине достоин
Иметь язык волшебный конь!

Мы услыхали бы слова.
Слова большие, словно яблоки. Густые,
Как мед или крутое молоко.
Слова, которые вонзаются, как пламя,
И, в душу залетев, как в хижину огонь,
Убогое убранство освещают.
Слова, которые не умирают
И о которых песни мы поем.

Но вот конюшня опустела,
Деревья тоже разошлись,
Скупое утро горы спеленало,
Поля открыло для работ.
И лошадь в клетке из оглобель,
Повозку крытую влача,
Глядит покорными глазами
В таинственный и неподвижный мир.
1926

***
В жилищах наших
Мы тут живем умно и некрасиво.
Справляя жизнь, рождаясь от людей,
Мы забываем о деревьях.

Они поистине металла тяжелей
В зеленом блеске сомкнутых кудрей.

Иные, кроны поднимая к небесам,
Как бы в короны спрятали глаза,
И детских рук изломанная прелесть,
Одетая в кисейные листы,
Еще плодов удобных не наелась
И держит звонкие плоды.

Так сквозь века, селенья и сады
Мерцают нам удобные плоды.

Нам непонятна эта красота -
Деревьев влажное дыханье.
Вон дровосеки, позабыв топор,
Стоят и смотрят, тихи, молчаливы.
Кто знает, что подумали они,
Что вспомнили и что открыли,
Зачем, прижав к холодному стволу
Свое лицо, неудержимо плачут?
Вот мы нашли поляну молодую,
Мы встали в разные углы,
Мы стали тоньше. Головы растут,
И небо приближается навстречу.
Затвердевают мягкие тела,
Блаженно древенеют вены,
И ног проросших больше не поднять,
Не опустить раскинутые руки.
Глаза закрылись, времена отпали,
И солнце ласково коснулось головы.

В ногах проходят влажные валы.
Уж влага поднимается, струится
И омывает лиственные лица:
Земля ласкает детище свое.
А вдалеке над городом дымится
Густое фонарей копье.

Был город осликом, четырехстенным домом.
На двух колесах из камней
Он ехал в горизонте плотном,
Сухие трубы накреня.
Был светлый день. Пустые облака,
Как пузыри морщинистые, вылетали.
Шел ветер, огибая лес.
И мы стояли, тонкие деревья,
В бесцветной пустоте небес.
1926

ДВИЖЕНИЕ
Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.

1927

ПРОГУЛКА

У животных нет названья.
Кто им зваться повелел?
Равномерное страданье -
Их невидимый удел.
Бык, беседуя с природой,
Удаляется в луга.
Над прекрасными глазами
Светят белые рога.
Речка девочкой невзрачной
Притаилась между трав,
То смеется, то рыдает,
Ноги в землю закопав.
Что же плачет? Что тоскует?
Отчего она больна?
Вся природа улыбнулась,
Как высокая тюрьма.
Каждый маленький цветочек
Машет маленькой рукой.
Бык седые слезы точит,
Ходит пышный, чуть живой.
А на воздухе пустынном
Птица легкая кружится,
Ради песенки старинной
Нежным горлышком трудится.
Перед ней сияют воды,
Лес качается, велик,
И смеется вся природа,
Умирая каждый миг.
1929

ЛОДЕЙНИКОВ

1
В краю чудес, в краю живых растений,
Несовершенной мудростью дыша,
Зачем ты просишь новых впечатлений
И новых бурь, пытливая душа?
Не обольщайся призраком покоя:
Бывает жизнь обманчива на вид.
Настанет час, и утро роковое
Твои мечты, сверкая, ослепит.

2
Лодейников, закрыв лицо руками,
Лежал в саду. Уж вечер наступал.
Внизу, постукивая тонкими звонками,
Шел скот домой и тихо лопотал
Невнятные свои воспоминанья.
Травы холодное дыханье
Струилось вдоль дороги. Жук летел.
Лодейников открыл лицо и поглядел
В траву. Трава пред ним предстала
Стеной сосудов. И любой сосуд
Светился жилками и плотью. Трепетала
Вся эта плоть и вверх росла, и гуд
Шел по земле. Прищелкивая по суставам,
Пришлепывая, страною шевелясь,
Огромный лес травы вытягивался вправо,
Туда, где солнце падало, светясь.
И то был бой травы, растений молчаливый бой,
Одни, вытягиваясь жирною трубой
И распустив листы, других собою мяли,
И напряженные их сочлененья выделяли
Густую слизь. Другие лезли в щель
Между чужих листов. А третьи, как в постель,
Ложились на соседа и тянули
Его назад, чтоб выбился из сил.

И в этот миг жук в дудку задудил.
Лодейников очнулся. Над селеньем
Всходил туманный рог луны,
И постепенно превращалось в пенье
Шуршанье трав и тишины.
Природа пела. Лес, подняв лицо,
Пел вместе с лугом. Речка чистым телом
Звенела вся, как звонкое кольцо.
В тумане белом
Трясли кузнечики сухими лапками,
Жуки стояли черными охапками,
Их голоса казалися сучками.
Блестя прозрачными очками,
По лугу шел красавец Соколов,
Играя на задумчивой гитаре.
Цветы его касались сапогов
И наклонялись. Маленькие твари
С размаху шлепались ему на грудь
И, бешено подпрыгивая, падали,
Но Соколов ступал по падали
И равномерно продолжал свой путь.

Лодейников заплакал. Светляки
Вокруг него зажгли свои лампадки,
Но мысль его, увы, играла в прятки
Сама с собой, рассудку вопреки.

3
В своей избушке, сидя за столом,
Он размышлял, исполненный печали.
Уже сгустились сумерки. Кругом
Ночные птицы жалобно кричали.
Из окон хаты шел дрожащий свет,
И в полосе неверного сиянья
Стояли яблони, как будто изваянья,
Возникшие из мрака древних лет.
Дрожащий свет из окон проливался
И падал так, что каждый лепесток
Среди туманных листьев выделялся
Прозрачной чашечкой, открытой на восток,
И все чудесное и милое растенье
Напоминало каждому из нас
Природы совершенное творенье,
Для совершенных вытканное глаз.

Лодейников склонился над листами,
И в этот миг привиделся ему
Огромный червь, железными зубами
Схвативший лист и прянувший во тьму,
Так вот она, гармония природы,
Так вот они, ночные голоса!
Так вот о чем шумят во мраке воды,
О чем, вдыхая, шепчутся леса!
Лодейников прислушался. Над садом
Шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
Свои дела вершила без затей.
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И страхом перекошенные лица
Ночных существ смотрели из травы.
Природы вековечная давильня
Соединяла смерть и бытие
В один клубок, но мысль была бессильна
Соединить два таинства ее.

А свет луны летел из-за карниза,
И, нарумянив серое лицо,
Наследница хозяйская Лариса
В суконной шляпке вышла на крыльцо.
Лодейников ей был неинтересен:
Хотелось ей веселья, счастья, песен, -
Он был угрюм и скучен. За рекой
Плясал девиц многообразный рой.
Там Соколов ходил с своей гитарой.
К нему, к нему! Он песни распевал,
Он издевался над любою парой
И, словно бог, красоток целовал.

4
Суровой осени печален поздний вид.
Уныло спят безмолвные растенья.
Над крышами пустынного селенья
Заря небес болезненно горит.
Закрылись двери маленьких избушек,
Сад опустел, безжизненны поля,
Вокруг деревьев мерзлая земля
Покрыта ворохом блестящих завитушек,
И небо хмурится, и мчится ветер к нам,
Рубаху дерева сгибая пополам.

О, слушай, слушай хлопанье рубах!
Ведь в каждом дереве сидит могучий Бах
И в каждом камне Ганнибал таится...
И вот Лодейникову по ночам не спится:
В оркестрах бурь он слышит пред собой
Напев лесов, тоскующий и страстный...
На станции однажды в день ненастный
Простился он с Ларисой молодой.

Как изменилась бедная Лариса!
Все, чем прекрасна молодость была,
Она по воле странного каприза
Случайному знакомству отдала.
Еще в душе холодной Соколова
Не высох след ее последних слез, -
Осенний вихрь ворвался в мир былого,
Разбил его, развеял и унес.
Ах, Лара, Лара, глупенькая Лара,
Кто мог тебе, краса моя, помочь?
Сквозь жизнь твою прошла его гитара
И этот голос, медленный, как ночь.
Дубы в ту ночь так сладко шелестели,
Цвела сирень, черемуха цвела,
И так тебе певцы ночные пели,
Как будто впрямь невестой ты была.
Как будто впрямь серебряной фатою
Был этот сад сверкающий покрыт...
И только выпь кричала за рекою
Вплоть до зари и плакала навзрыд.

Из глубины безмолвного вагона,
Весь сгорбившись, как немощный старик
В последний раз печально и влюбленно
Лодейников взглянул на милый лик.
И поезд тронулся. Но голоса растений
Неслись вослед, качаясь и дрожа,
И сквозь тяжелый мрак миротворенья
Рвалась вперед бессмертная душа
Растительного мира. Час за часом
Бежало время. И среди полей
Огромный город, возникая разом,
Зажегся вдруг миллионами огней.
Разрозненного мира элементы
Теперь слились в один согласный хор,
Как будто, пробуя лесные инструменты,
Вступал в природу новый дирижер.
Органам скал давал он вид забоев,
Оркестрам рек - железный бег турбин
И, хищника отвадив от разбоев,
Торжествовал, как мудрый исполин.
И в голоса нестройные природы
Уже вплетался первый стройный звук,
Как будто вдруг почувствовали воды,
Что не смертелен тяжкий их недуг.
Как будто вдруг почувствовали травы,
Что есть на свете солнце вечных дней,
Что не они во всей вселенной правы,
Но только он - великий чародей.

Суровой осени печален поздний вид,
Но посреди ночного небосвода
Она горит, твоя звезда, природа,
И вместе с ней душа моя горит.
1932-1947

***
Вчера, о смерти размышляя,
Ожесточилась вдруг душа моя.
Печальный день! Природа вековая
Из тьмы лесов смотрела на меня.

И нестерпимая тоска разъединенья
Пронзила сердце мне, и в этот миг
Все, все услышал я - и трав вечерних пенье,
И речь воды, и камня мертвый крик.

И я, живой, скитался над полями,
Входил без страха в лес,
И мысли мертвецов прозрачными столбами
Вокруг меня вставали до небес.

И все существованья, все народы
Нетленное хранили бытие,
И сам я был не детище природы,
Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!
1936

***
Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворешнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.

И свистит и бормочет весна.
По колено затоплены тополи.
Пробуждаются клены от сна,
Чтоб, как бабочки, листья захлопали.

И такой на полях кавардак,
И такая ручьев околесица,
Что попробуй, покинув чердак,
Сломя голову в рощу не броситься!

Начинай серенаду, скворец!
Сквозь литавры и бубны истории
Ты - наш первый весенний певец
Из березовой консерватории.

Открывай представленье, свистун!
Запрокинься головкою розовой,
Разрывая сияние струн
В самом горле у рощи березовой.

Я и сам бы стараться горазд,
Да шепнула мне бабочка-странница:
«Кто бывает весною горласт,
Тот без голоса к лету останется».

А весна хороша, хороша!
Охватило всю душу сиренями.
Поднимай же скворешню, душа,
Над твоими садами весенними.

Поселись на высоком шесте,
Полыхая по небу восторгами,
Прилепись паутинкой к звезде
Вместе с птичьими скороговорками.

Повернись к мирозданью лицом,
Голубые подснежники чествуя,
С потерявшим сознанье скворцом
По весенним полям путешествуя.
1946

ПРОХОЖИЙ

Исполнен душевной тревоги,
В треухе, с солдатским мешком,
По шпалам железной дороги
Шагает он ночью пешком.

Уж поздно. На станцию Нара
Ушел предпоследний состав.
Луна из-за края амбара
Сияет, над кровлями встав.

Свернув в направлении к мосту,
Он входит в весеннюю глушь,
Где сосны, склоняясь к погосту,
Стоят, словно скопища душ.

Тут летчик у края аллеи
Покоится в ворохе лент,
И мертвый пропеллер, белея,
Венчает его монумент.

И в темном чертоге вселенной,
Над сонною этой листвой
Встает тот нежданно мгновенный,
Пронзающий душу покой.

Тот дивный покой, пред которым,
Волнуясь и вечно спеша,
Смолкает с опущенным взором
Живая людская душа.

И в легком шуршании почек,
И в медленном шуме ветвей
Невидимый юноша-летчик
О чем-то беседует с ней.

А тело бредет по дороге,
Шагая сквозь тысячи бед,
И горе его, и тревоги
Бегут, как собаки, вослед.
1948

***
Приближался апрель к середине,
Бил ручей, упадая с откоса,
День и ночь грохотал на плотине
Деревянный лоток водосброса.

Здесь, под сенью дряхлеющих ветел,
Из которых любая - калека,
Я однажды, гуляя, заметил
Незнакомого мне человека.

Он стоял и держал пред собою
Непочатого хлеба ковригу
И свободной от груза рукою
Перелистывал старую книгу.

Лоб его бороздила забота,
И здоровьем не выдалось тело,
Но упорная мысли работа
Глубиной его сердца владела.

Пробежав за страницей страницу,
Он вздымал удивленное око,
Наблюдая ручьев вереницу,
Устремленную в пену потока.

В этот миг перед ним открывалось
То, что было незримо доселе,
И душа его в мир поднималась,
Как дитя из своей колыбели.

А грачи так безумно кричали,
И так яростно ветлы шумели,
Что казалось, остаток печали
Отнимать у него не хотели.
1948

ГОРОДОК

Целый день стирает прачка,
Муж пошел за водкой.
На крыльце сидит собачка
С маленькой бородкой.

Целый день она таращит
Умные глазенки,
Если дома кто заплачет -
Заскулит в сторонке.

А кому сегодня плакать
В городе Тарусе?
Есть кому в Тарусе плакать -
Девочке Марусе.

Опротивели Марусе
Петухи да гуси.
Сколько ходит их в Тарусе,
Господи Исусе!

«Вот бы мне такие перья
Да такие крылья!
Улетела б прямо в дверь я,
Бросилась в ковыль я!

Чтоб глаза мои на свете
Больше не глядели,
Петухи да гуси эти
Больше не галдели!»

Ой, как худо жить Марусе
В городе Тарусе!
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе!
1958

Николай Алексеевич ЗАБОЛОЦКИЙ: статьи

Николай Алексеевич ЗАБОЛОЦКИЙ (1903-1958) - поэт: | | | .

ИСТОРИЯ МОЕГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
1
Это случилось в Ленинграде 19 марта 1938 года. Секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Мирошниченко вызвал меня в Союз по срочному делу. В его кабинете сидели два неизвестных мне человека в гражданской одежде.

Эти товарищи хотят говорить с вами, - сказал Мирошниченко. Один из незнакомцев показал мне свой документ сотрудника НКВД.
- Мы должны переговорить с вами у вас на дому, - сказал он.
В ожидавшей меня машине мы приехали ко мне домой, на канал Грибоедова. Жена лежала с ангиной в моей комнате. Я объяснил ей, в чем дело. Сотрудники НКВД предъявили мне ордер на арест.
- Вот до чего мы дожили, - сказал я, обнимая жену и показывая ей ордер.

Начался обыск. Отобрали два чемодана рукописей и книг. Я попрощался с семьей. Младшей дочке было в то время 11 месяцев. Когда я целовал ее, она впервые пролепетала: "Папа!". Мы вышли и прошли коридором к выходу на лестницу. Тут жена с крикам ужаса догнала нас. В дверях мы расстались.

Меня привели в Дом предварительного заключения (ДПЗ), соединенный с так называемым Большим домом на Литейном проспекте. Обыскали, отобрали чемодан, шарф, подтяжки, воротничок, срезали металлические пуговицы с костюма, заперли в крошечную камеру. Через некоторое время велели оставить вещи в какой-то другой камере и коридорами повели на допрос.

Начался допрос, который продолжался около четырех суток без перерыва. Вслед за первыми фразами послышалась брань, крик, угрозы. Ввиду моего отказа признать за собой какие-либо преступления, меня вывели из общей комнаты следователей, и с этого времени допрос велся, главным образом, в кабинете моего следователя Лупандина (Николая Николаевича) и его заместителя Меркурьева. Этот последний был мобилизован в помощь сотрудникам НКВД, которые в то время не справлялись с делами, ввиду большого количества арестованных.

Следователи настаивали на том, чтобы я сознался в своих преступлениях против Советской власти. Так как этих преступлений я за собою не знал, то, понятно, что и сознаваться мне было не в чем.
- Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? спрашивал следователь. - Их уничтожают!
- Это не имеет ко мне отношения, - отвечал я.

Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя.

Я протестовал против незаконного ареста, против грубого обращения, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как и всякий гражданин, обладаю по Советской Конституции.

Действие конституции кончается у нашего порога, - издевательски отвечал следователь.

Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом - сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали. Впрочем, допрос иногда прерывался и мы сидели молча. Следователь что-то писал, я пытался дремать, но он тотчас будил меня.

По ходу допроса выяснялось, что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной писательской организации. Главой организации предполагалось сделать Н. С. Тихонова. В качестве членов должны были фигурировать писатели-ленинградцы, к этому времени уже арестованные: Бенедикт Лившиц, Елена Тагер, Георгий Куклин, кажется, Борис Корнилов, кто-то еще и, наконец, я. Усиленно допытывались сведений о Федине и Маршаке. Неоднократно шла речь о Н. М. Олейникове, Т. И. Табидзе, Д. И. Хармсе и А. И. Введенском, - поэтах, с которыми я был связан старым знакомством и общими литературными интересами. В особую вину мне ставилась моя поэма "Торжество Земледелия", которая была напечатана Тихоновым в журнале "Звезда" в 1933 году. Зачитывались "изобличающие" меня "показания" Лившица и Тагер, однако прочитать их собственными глазами мне не давали. Я требовал очной ставки с Лившицем и Тагер, но ее не получил.

На четвертые сутки" в результате нервного напряжения, голода и бессонницы, я начал постепенно терять ясность рассудка. Помнится, я уже сам кричал на следователей и грозил им. Появились признаки галлюцинации: на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур. Вспоминается, как однажды я сидел перед целым синклитом следователей. Я уже нимало не боялся их и презирал их. Перед моими глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой ее странице я видел все новые и новые изображения. Не обращая ни на что внимания, я разъяснял следователям содержание этих картин. Мне сейчас трудно определить мое тогдашнее состояние, но помнится, я чувствовал внутреннее облегчение и торжество свое перед этими людьми, которым не удается сделать меня бесчестным человеком. Сознание, очевидно, еще теплилось во мне, если я запомнил это обстоятельство и помню его до сих пор.

Не знаю, сколько времени это продолжалось. Наконец, меня вытолкнули в другую комнату. Оглушенный ударом сзади, я упал, стал подниматься, но последовал второй удар в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебываясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли на руки и, мне показалось, начали срывать с меня одежду. Я снова потерял сознание. Едва я пришел в себя, как какие-то неизвестные мне парни поволокли меня по каменным коридорам тюрьмы, избивая меня и издеваясь над моей беззащитностью. Они втащили меня в камеру с железной решетчатой дверью, уровень пола которой был ниже пола коридора, и заперли в ней. Как только я очнулся (не знаю, как скоро случилось это), первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям, или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут моими мучителями. Они бросились к двери, чтобы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру, и, пользуясь ею, как пикой, оборонялся насколько мог, и скоро отогнал от двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие. Струя воды под сильным напором ударила в меня и обожгла тело. Меня загнали этой струёй в угол и, после долгих усилий, вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестоко избили, испинали сапогами, и врачи впоследствии удивлялись, как остались целы мои внутренности - настолько велики были следы истязаний.

Я очнулся от невыносимой боли в правой руке. С завернутыми назад руками я лежал, прикрученный к железным перекладинам койки. Одна из перекладин врезалась в руку и нестерпимо мучила меня. Мне чудилось, что вода заливает камеру, что уровень ее поднимается все выше и выше, что через мгновение меня зальет с головой. Я кричал в отчаянье и требовал, чтобы какой-то губернатор приказал освободить меня. Это продолжалось бесконечно долго. Дальше все путается в моем сознании. Вспоминаю, что я пришел в себя на деревянных нарах. Все вокруг было мокро, одежда промокла насквозь, рядом валялся пиджак, тоже мокрый и тяжелый, как камень. Затем как сквозь сон помню, что какие-то люди волокли меня под руки по двору... Когда сознание снова вернулось ко мне, я был уже в больнице для умалишенных.

Тюремная больница Института судебной психиатрии помещалась недалеко от Дома Предварительного заключения. Здесь меня держали, если я не ошибаюсь, около двух недель, сначала в буйном, потом в тихом отделениях.

Состояние мое было тяжелое: я был потрясен и доведен до невменяемости, физически же измучен истязаниями, голодом и бессонницей. Но остаток сознания еще теплился во мне или возвращался ко мне по временам. Так, я хорошо запомнил, как, раздевая меня и принимая от меня одежду, волновалась медицинская сестра: у нее тряслись руки и дрожали губы. Не помню и не знаю, как лечили меня на первых порах. Помню только, что я пил по целой стопке какую-то мутную жидкость, от которой голова делалась деревянной и бесчувственной. Вначале, в припадке отчаянья я торопился рассказать врачам обо всем, что было со мною. Но врачи лишь твердили мне: "Вы должны успокоиться, чтобы оправдать себя перед судом". Больница в эти дни была моим убежищем, а врачи, если и не очень лечили, то, по крайней мере, не мучили меня. Из них я помню врача Гонтарева и женщину-врача Келчевскую (имя ее Нина, отчества не помню).

Из больных мне вспоминается умалишенный, который, изображая громкоговоритель, часто вставал в моем изголовье и трубным голосом произносил величания Сталину. Другой бегал на четвереньках, лая по-собачьи. Это были самые беспокойные люди. На других безумие накатывало лишь по временам. В обычное время они молчали, саркастически улыбаясь и жестикулируя, или неподвижно лежали на своих постелях.

Через несколько дней я стал приходить в себя и с ужасом понял, что мне предстоит скорое возвращение в дом пыток. Это случилось на одном из медицинских осмотров, когда на вопрос врача, откуда взялись черные кровоподтеки на моем теле, я ответил: "Упал и ушибся". Я заметил, как переглянулись врачи: им стало ясно, что сознание вернулось ко мне, и я уже не хочу винить следователей, чтобы не ухудшить своего положения. Однако, я был еще очень слаб, психически неустойчив, с трудом дышал от боли при каждом вдохе, и это обстоятельство на несколько дней отсрочило мою выписку.

Возвращаясь в тюрьму, я ожидал, что меня снова возьмут на допрос, и приготовился ко всему, лишь бы не наклеветать ни на себя, ни на других. На допрос меня, однако, не повели, но втолкнули в одну из больших общих камер, до отказа наполненную заключенными. Это была большая, человек на 12-15 комната, с решетчатой дверью, выходящей в тюремный коридор. Людей в ней было человек 70-80, а по временам доходило и до 100. Облака пара и специфическое тюремное зловоние неслись из нее в коридор, и я помню, как они поразили меня. Дверь с трудом закрылась за мной, и я оказался в толпе людей, стоящих вплотную друг возле друга или сидящих беспорядочными кучами по всей камере. Узнав, что новичок - писатель, соседи заявили мне, что в камере есть и другие писатели, и вскоре привели ко мне П. Н. Медведева и Д. И. Выгодского, арестованных ранее меня. Увидав меня в жалком моем положении, товарищи пристроили меня в какой-то угол. Так началась моя тюремная жизнь в прямом значении этого слова.

Большинство свободных людей отличаются от несвободных общими характерными для них признаками. Они достаточно уверены в себе, в той или иной мере обладают чувством собственного достоинства, спокойно и разумно реагируют на внешние раздражения... В годы моего заключения средний человек, без всякой уважительной причины лишенный свободы, униженный, оскорбленный, напуганный и сбитый с толку той фантастической действительностью, в которую он внезапно попадал, чаще всего терял особенности, присущие ему на свободе. Как пойманный в силки заяц, он беспомощно метался в них, ломился в открытые двери, доказывая свою невинность, дрожал от страха перед ничтожными выродками, потерявшими свое человекоподобие, всех подозревал, терял веру в самых близких людей и сам обнаруживал наиболее низменные свои черты, доселе скрытые от постороннего глаза. Через несколько дней тюремной обработки черты раба явственно выступали на его облике, и ложь, возведенная на него, начинала пускать свои корни в его смятенную и дрожащую душу.

В ДПЗ, где заключенные содержались в период следствия, этот процесс духовного растления людей только лишь начинался. Здесь можно было наблюдать все виды отчаянья, все проявления холодной безнадежности, конвульсивного истерического веселья и цинического наплевательства на все на свете, в том числе и на собственную жизнь. Странно было видеть этих взрослых людей, то рыдающих, то падающих в обморок, то трясущихся от страха, затравленных и жалких. Мне рассказывали, что писатель Адриан Пиотровский, сидевший в камере незадолго до меня, потерял от горя всякий облик человеческий, метался по камере, царапал грудь каким-то гвоздем и устраивал по ночам постыдные вещи на глазах у всей камеры. Но рекорд в этом отношении побил, кажется, Валентин Стенич, сидевший в камере по соседству. Эстет, сноб и гурман в обычной жизни, он, по рассказам заключенных, быстро нашел со следователями общий язык и за пачку папирос подписывал любые показания. Справедливость требует сказать, что наряду с этими людьми были и другие, сохранившие ценой величайших усилий свое человеческое достоинство. Зачастую эти порядочные люди до ареста были совсем маленькими скромными винтиками нашего общества, в то время как великие люди мира сего нередко превращались в тюрьме в жалкое подобие человека. Тюрьма выводила людей на чистую воду, только не в том смысле, как этого хотели Заковский и его начальство.

Весь этот процесс разложения человека проходил на глазах у всей камеры. Человек не мог здесь уединиться ни на миг и даже свою нужду отправлял он в открытой уборной, находившейся тут же. Тот, кто хотел плакать, - плакал при всех, и чувство естественного стыда удесятеряло его муки. Тот, кто хотел покончить с собою, - ночью, под одеялом, сжав зубы, осколком стекла пытался вскрыть вены на руке, но чей-либо бессонный взор быстро обнаруживал самоубийцу, и товарищи обезоруживали его. Эта жизнь на людях была добавочной пыткой, но в то же время она помогла многим перенести их невыносимые мучения.

Камера, куда я попал, была подобна огромному, вечно жужжавшему муравейнику, где люди целый день топтались друг подле друга, дышали чужими испарениями, ходили, перешагивая через лежащие тела, ссорились и мирились, плакали и смеялись. Уголовники здесь были смешаны с политическими, но в 1937-1938 годах политических было в десять раз больше, чем уголовных, и потому в тюрьме уголовники держались робко и неуверенно. Они были нашими владыками в лагерях, в тюрьме же были едва заметны. Во главе камеры стоял выборный староста по фамилии Гетман. От него зависел распорядок нашей жизни. Он сообразно тюремному стажу распределял места - где кому спать и сидеть, он распределял довольствие и наблюдал за порядком. Большая слаженность и дисциплина требовались для того, чтобы всем устроиться на ночь. Места было столько, что люди могли лечь только на бок, вплотную прижавшись друг к другу, да и то не все враз, но в две очереди. Устройство на ночь происходило по команде старосты, и это было удивительное зрелище соразмерных, точно рассчитанных движений и перемещений, выработанных многими "поколениями" заключенных, принужденных жить в одной тесно спрессованной толпе, и постепенно передающих новичкам свои навыки.

Днем камера жила вялой и скучной жизнью. Каждое пустяковое житейское дело: пришить пуговицу, починить разорванное платье, сходить в уборную, - вырастало здесь в целую проблему. Так, для того, чтобы сходить в уборную, нужно было отстоять в очереди не менее чем полчаса. Оживление в дневной распорядок вносили только завтрак, обед и ужин. В ДПЗ кормили сносно, заключенные не голодали. Другим развлечением были обыски. Обыски устраивались регулярно и носили унизительный характер. Цели своей они достигали только отчасти, так как любой заключенный знает десятки способов, как уберечь свою иголку, огрызок карандаша или самое большое свое сокровище - перочинный ножичек или лезвие от самобрейки. На допросы в течение дня заключенных почти не вызывали.

Допросы начинались ночью, когда весь многоэтажный застенок на Литейном проспекте озарялся сотнями огней, и сотни сержантов, лейтенантов и капитанов госбезопасности вместе со своими подручными приступали к очередной работе. Огромный каменный двор здания, куда выходили открытые окна кабинетов, наполнялся стоном и душераздирающими воплями избиваемых людей. Вся камера вздрагивала, точно электрический ток внезапно пробегал по ней, и немой ужас снова появлялся в глазах заключенных. Часто, чтобы заглушить эти вопли, во дворе ставились тяжелые грузовики с работающими моторами. Но за треском моторов наше воображение рисовало уже нечто совершенно неописуемое; и наше нервное возбуждение доходило до крайней степени.

От времени до времени брали на допрос того или другого заключенного. Процесс вызова был такой.
- Иванов! - кричал, подходя к решетке двери, тюремный служащий.
- Василий Петрович! - должен был ответить заключенный, называя свое имя-отчество.
- К следователю!

Заключенного выводили из камеры, обыскивали, и вели коридорами в здание НКВД. На всех коридорах были устроены деревянные, наглухо закрывающиеся будки, нечто вроде шкафов или телефонных будок. Во избежание встреч с другими арестованными, которые показывались в конце коридора, заключенного обычно вталкивали в одну из таких будок, где он должен был ждать, покуда встречного уведут дальше.

По временам в камеру возвращались уже допрошенные; зачастую их вталкивали в полной прострации и они падали на наши руки; других же почти вносили и мы потом долго ухаживали за этими несчастными, прикладывая холодные компрессы и отпаивая их водой. Впрочем, нередко бывало и так, что тюремщик приходил лишь за вещами заключенного, а сам заключенный, вызванный на допрос, в камеру уже не возвращался.

Издевательство и побои испытывал в то время каждый, кто пытался вести себя на допросах не так, как это было угодно следователю, то есть попросту говоря, всякий, кто не хотел быть клеветником.

Дав. Ис. Выгодского, честнейшего человека, талантливого писателя, старика, следователь таскал за бороду и плевал ему в лицо. Шестидесятилетнего профессора математики, моего соседа по камере, больного печенью (фамилию его не могу припомнить), следователь-садист ставил на четвереньки и целыми часами держал в таком положении, чтобы обострить болезнь и вызвать нестерпимые боли. Однажды, по дороге на допрос, меня по ошибке втолкнули в чужой кабинет, и я видел, как красивая молодая женщина в черном платье ударила следователя по лицу и тот схватил ее за волосы, повалил на пол и стал пинать ее сапогами. Меня тотчас же выволокли из комнаты, и я слышал за спиной ее ужасные вопли.

После возвращения из больницы меня оставили в покое и долгое время к следователю не вызывали. Когда же допросы возобновились, - а их было еще несколько, - никто меня больше не бил, дело ограничивалось обычными угрозами и бранью. Я стоял на своем, следствие топталось на месте. Наконец, в августе месяце, я был вызван "с вещами" и переведен в Кресты.

Я помню этот жаркий день, когда одетый в драповое пальто, со свертком белья подмышкой, я был приведен в маленькую камеру Крестов, рассчитанную на двух заключенных. Десять голых человеческих фигур, истекающих потом и изнемогающих от жары, сидели, как индийские божки, на корточках вдоль стен по всему периметру камеры. Поздоровавшись, я разделся догола и сел между ними, одиннадцатый по счету. Вскоре подо мной на каменном полу образовалось большое влажное пятно. Так началась моя жизнь в Крестах.

В камере стояла одна железная койка и на ней спал старый капитан Северного флота, общепризнанный староста камеры. У него не действовали ноги, отбитые на допросе в Архангельске. Старый морской волк, привыкший смотреть в глаза смерти, теперь он был беспомощен, как ребенок.

В Крестах меня на допросы не водили: следствие было, очевидно, закончено. Сразу и резко ухудшилось питание, и если бы мы не имели права прикупать продукты на собственные деньги, мы сидели бы полуголодом.

В начале октября мне было объявлено под расписку, что я приговорен Особым совещанием (то есть без суда) к пяти годам лагерей "за троцкистскую контрреволюционную деятельность". 5 октября я сообщил об этом жене, и мне было разрешено свидание с нею: предполагалась скорая отправка на этап.

Свидание состоялось в конце месяца. Жена держалась благоразумно, хотя ее с маленькими детьми уже высылали из города и моя участь была ей известна. Я получил от нее мешок с необходимыми вещами и мы расстались, не зная, увидимся ли еще когда-нибудь...

Этап тронулся 8 ноября, на другой день после отъезда моей семьи из Ленинграда. Везли нас в теплушках, под сильной охраной, и дня через два мы оказались в Свердловской пересыльной тюрьме, где просидели около месяца. С 5 декабря, Дня Советской Конституции, начался наш великий сибирский этап - целая одиссея фантастических переживаний, о которой следует рассказать поподробнее.

Везли нас с такими предосторожностями, как будто мы были не обыкновенные люди, забитые, замордованные и несчастные, но какие-то сверхъестественные злодеи, способные в каждую минуту взорвать всю вселенную, дай только нам шаг ступить свободно. Наш поезд, состоящий из бесконечного ряда тюремных теплушек, представлял собой диковинное зрелище. На крышах вагонов были установлены прожектора, заливавшие светом окрестности. Тут и там, на крышах и площадках торчали пулеметы, было великое множество охраны, на остановках выпускались собаки-овчарки, готовые растерзать любого беглеца. В те редкие дни, когда нас выводили в баню или вели в какую-либо пересылку, нас выстраивали рядами, ставили на колени в снег, завертывали руки за спину. В таком положении мы стояли и ждали, пока не закончится процедура проверки, а вокруг смотрели на нас десятки ружейных дул, и сзади, наседая на наши пятки, яростно выли овчарки, вырываясь из рук проводников. Шли в затылок друг другу.

Шаг в сторону - открываю огонь! - было обычное предупреждение.
Впрочем, за весь двухмесячный путь из вагона мы выходили только в Новосибирске, Иркутске и Чите. Нечего и говорить, что посторонних людей к нам не подпускали и за версту.

Шестьдесят с лишком дней мы тащились по Сибирской магистрали, простаивая целыми сутками на запасных путях. В теплушке было, помнится, человек сорок народу. Стояла лютая зима, морозы с каждым днем все крепчали и крепчали. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печурка, около которой сидел дневальный и смотрел за нею. Вначале мы жили на два этажа - одна половина людей помещалась внизу, а вторая вверху, на высоких нарах, устроенных по обе стороны вагона, на уровне немного ниже человеческого роста. Но вскоре нестерпимый мороз загнал всех нижних жителей на нары, но и здесь, сбившись в кучу и согревая друг друга собственными телами, мы жестоко страдали от холодов. Понемногу жизнь превратилась в чисто физиологическое существование, лишенное духовных интересов, где все заботы человека сводились лишь к тому, чтобы не умереть от голода и жажды, не замерзнуть и не быть застреленным, подобно зачумленной собаке...

В день полагалось на человека 300 граммов хлеба, дважды в день кипяток и обед из жидкой "баланды" и черпачка каши. Голодным и иззябшим людям этой пищи, конечно, не хватало. Но и этот жалкий паек выдавался нерегулярно и, очевидно, не всегда по вине обслуживающих нас привилегированных уголовных заключенных. Дело в том, что снабжение всей этой громады арестованных людей, двигавшихся в то время по Сибири нескончаемыми эшелонами, представляло собой сложную хозяйственную задачу. На многих станциях из-за лютых холодов и нераспорядительности начальства невозможно было снабдить людей даже водою. Однажды мы около трех суток почти не получали воды и, встречая новый 1939 год где-то около Байкала, должны были лизать черные закоптелые сосульки, наросшие на стенах вагона от наших же собственных испарений. Это новогоднее пиршество мне не удастся забыть до конца жизни.

В том же вагоне я впервые столкнулся с миром уголовников, которые стали проклятием для нас, осужденных влачить свое существование рядом с ними, а зачастую под их началом.

Уголовники - воры-рецидивисты, грабители, бандиты, убийцы со всей многочисленной свитой своих единомышленников, соучастников и подручных различных мастей и оттенков, - народ особый, представляющий собой общественную категорию, сложившуюся на протяжении многих лет, выработавшую свои особые нормы жизни, свою особую мораль и даже особую эстетику. Эти люди жили по своим собственным законам, и законы их были крепче, чем законы любого государства. У них были свои вожаки, одно слово которых могло стоить жизни любому рядовому члену их касты. Все они были связаны между собой общностью своих взглядов на жизнь, и у них эти взгляды не отделялись от их житейской практики. Исконные жители тюрем и лагерей, они искренне и глубоко презирали нас разнокалиберную, пеструю, сбитую с толка толпу случайных посетителей их захребетного мира. С их точки зрения, мы были жалкой тварью, не заслуживающей уважения и подлежащей самой беспощадной эксплуатации и смерти. И тогда, когда это зависело от них, они со спокойной совестью уничтожали нас с прямого или косвенного благословения лагерного начальства.

Я держусь того мнения, что значительная часть уголовников действительно незаурядный народ. Это действительно чем-то выдающиеся люди, способности которых по тем или иным причинам развились по преступному пути, враждебному разумным нормам человеческого общежития. Во имя своей морали почти все они были способны на необычайные, порой героические поступки; они без страха шли на смерть, ибо презрение товарищей было для них во сто раз страшнее любой смерти. Правда, в мое время наиболее крупные вожаки уголовного мира были уже уничтожены. О них ходили лишь легенды, и все уголовное население лагерей видело в этих легендах свой идеал и старалось жить по заветам своих героев. Крупных вожаков уже не было, но идеология их была жива и невредима.

Как-то само собой наш вагон распался на две части: 58-я статья поселилась на одних нарах, уголовники - на других. Обреченные на сосуществование, мы с затаенной враждой смотрели друг на друга, и лишь по временам эта вражда прорывалась наружу. Вспыхивали яростные ссоры, готовые всякую минуту перейти в побоище. Помню, как однажды, без всякого повода с моей стороны, замахнулся на меня поленом один из наших уголовников, подверженный припадкам и каким-то молниеносным истерикам. Товарищи удержали его, и я остался невредимым. Однако атмосфера особой психической напряженности не проходила ни на миг и накладывала свой отпечаток на нашу вагонную жизнь.

От времени до времени в вагон являлось начальство с поверкой. Для того, чтобы пересчитать людей, нас перегоняли на одни нары. С этих нар по особой команде мы переползали по доске на другие нары, и в это время производился счет. Как сейчас вижу эту картину: черные от копоти, заросшие бородами, мы, как обезьяны, ползем друг за другом на четвереньках по доске, освещаемые тусклым светом фонарей, а малограмотная стража держит нас под наведенными винтовками и считает, считает, путаясь в своей мудреной цифири.

Нас заедали насекомые, и две бани, устроенные нам в Иркутске и Чите, не избавили нас от этого бедствия. Обе эти бани были сущим испытанием для нас. Каждая из них была похожа на преисподнюю, наполненную дико гогочущей толпой бесов и бесенят. О мытье нечего было и думать. Счастливцем чувствовал себя тот, кому удавалось спасти от уголовников свои носильные вещи. Потеря вещей обозначала собой почти верную смерть в дороге. Так оно и случилось с некоторыми несчастными: они погибли в эшелоне, не доехав до лагеря. В нашем вагоне смертных случаев не было.

Два с лишним месяца тянулся наш скорбный поезд по Сибирской магистрали. Два маленьких заледенелых оконца под потолком лишь на короткое время дня робко освещали нашу теплушку. В остальное время горел огарок свечи в фонаре, а когда не давали свечи, весь вагон погружался в непроглядный мрак. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали в этой первобытной тьме, внимая стуку колес и предаваясь безутешным думам о своей участи. По утрам лишь краем глаза видели мы в окно беспредельные просторы сибирских полей, бесконечную занесенную снегом тайгу, тени сел и городов, осененные столбами вертикального дыма, фантастические отвесные скалы байкальского побережья... Нас везли всё дальше и дальше, на Дальний Восток, на край света...

В первых числах февраля прибыли мы в Хабаровск. Долго стояли здесь. Потом вдруг потянулись обратно, доехали до Волочаевки и повернули с магистрали к северу по новой железнодорожной ветке. По обе стороны дороги замелькали колонны лагерей с их караульными вышками и поселки из новеньких пряничных домиков, построенных по одному образцу. Царство БАМа встречало нас, своих новых поселенцев. Поезд остановился, загрохотали засовы, и мы вышли из своих убежищ в этот новый мир, залитый солнцем, закованный в пятидесятиградусный холод, окруженный видениями тонких, уходящих в самое небо дальневосточных берез.
Так мы прибыли в город Комсомольск-на-Амуре.

О Человеке: Павел Крючков о Николае Заболоцком

Николай Алексеевич ЗАБОЛОЦКИЙ (1903-1958) - поэт: | | | .

СЕРДЦЕМ ПОНЯТЬ

Думая о великом поэте, которому ты мог бы стать современником (Заболоцкий умер в пятьдесят с небольшим лет от инфаркта, вызванного личной драмой), - я вспоминаю о своей первой встрече с его стихами. Она случилась в школьные годы благодаря прозаику Юрию Герману, его «оттепельной» эпопее о хирурге Устименко (срединная часть - «Дорогой мой человек» - известна своей экранизацией). Эту книгу дала мне мама.

Там, ближе к концу трилогии, главный герой вечеряет со своей теткой, недавно вызволенной из сталинского лагеря (и не утратившей упрямую веру в коммунистические идеалы). Доктор мучается бессонницей - он самоотверженно ставит на себе опыты с облучением, -и тетка, чтобы подбодрить племянника, предлагает ему «стишок»:

«Очень он ко мне почему-то привязался, этот стишок, -задумчиво произнесла Аглая Петровна. - Бывало - так трудно на душе, так пусто, так дико, а вспомнишь -и улыбнешься на эту самую картошку. Слушай!»

И читает из самого знаменитого раннего стихотворения сегодняшнего гостя «Строф»: «...Колотушка тук-тук-тук,/ Спит животное Паук, / Спит Корова, Муха спит, /

Над Землей Луна висит,
Над Землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Спит растение Картошка.
Засыпай скорей и ты!..»
(«Меркнут знаки зодиака», 1929).

« - Кто написал? - живо спросил Устименко, радуясь удивительным стихам.
- Наш зэка, - ответила тетка Аглая. - Заболоцкий некто...».

Так он вошел в мою жизнь. Позже я прочитал и его блистательные переводы - от «Слова о полку Игореве» и «Витязя в тигровой шкуре» до озорного Рабле, переложенного для детей. Конечно, навсегда полюбил стихи. А в новом времени пришла «История моего заключения» и замечательно написанная его сыном биография.

И вот теперь, когда я нахожусь в том возрасте, когда он писал свою гениальную позднюю лирику, прочитав все его книги и книги о нем самом, - понимаю твердо и радостно: наша поэзия второй половины прошлого века обрела в его лице свое оправдание и свой, как писали классики, «патент на благородство». Великий поэт, великая душа.

Поэт

Николай Заболоцкий родился 7 мая 1903 года в восьми километрах от Казани на ферме Казанского губернского земства.

Отец Заболоцкого был крестьянином, в молодости получившим возможность выучиться на агронома, а мама будущего поэта была учительницей, приехавшей с мужем в деревню из города. В третьем классе сельской школы Николай Заболоцкий начал издавать свой рукописный журнал и помещал там собственные стихи. С 1913 года по 1920 год он учился в реальном училище в селе Сернур, вблизи маленького провинциального города Уржума в Вятской губернии, увлекался историей, химией и рисованием. В ранних стихах поэта смешивались воспоминания и переживания мальчика из деревни, впечатления ученической жизни и влияние предреволюционной поэзии - в то время Заболоцкий выделял для себя творчество Блока и Ахматовой.

В 1920 году, окончив реальное училище в Уржуме, Заболоцкий уехал в Москву и поступил одновременно на филологический и медицинский факультеты Московского университета. Он выбрал медицинский, однако проучился всего семестр, и не выдержав студенческой нищеты, вернулся к родителям в Уржум. Во время своей учебы в Москве Заболоцкий регулярно посещал литературное кафе "Домино", где часто выступали Маяковский и Есенин.

Из Уржума Заболоцкий переехал в Петроград, где начал обучение на отделении языка и литературы Пединститута имени Герцена, которое и окончил в 1925 году, имея за душой, по собственному признанию, "объемистую тетрадь плохих стихов". А в 1926 году он был призван на военную службу, которую проходил в Ленинграде. В полку он вошел в редколлегию стенгазеты, в 1927 году успешно сдал экзамены на звание командира взвода, и вскоре был уволен в запас. Несмотря на краткосрочность армейской службы, этот жизненный период сыграл в судьбе Заболоцкого роль творческого катализатора - именно в 1926-27 годах он написал свои первые заметные поэтические произведения.

Заболоцкий увлекался живописью Филонова, Шагала и Брейгеля. Умение видеть мир глазами художника осталось у поэта на всю жизнь и повлияло на своеобразие поэтической манеры. Позже он признавал родственность своего творчества 1920-х годов примитивизму Анри Руссо.

В 1927 году вместе с Даниилом Хармсом, Александром Введенским и Игорем Бахтеревым Заболоцкий основал литературную группу ОБЭРИУ, продолжившую традиции русского футуризма. В том же году он принял участие в первом публичном выступлении обэриутов "Три левых часа" и начал печататься. "Заболоцкий был румяный блондин среднего роста, склонный к полноте, - вспоминал Николай Чуковский, - с круглым лицом, в очках, с мягкими пухлыми губами. Крутой северорусский говорок оставался у него всю жизнь, но особенно заметен был в юности. Манеры у него смолоду были степенные, даже важные. Впоследствии я даже как-то сказал ему, что у него есть врожденный талант важности - талант, необходимый в жизни и избавляющий человека от многих напрасных унижений. Сам я этого таланта был начисто лишен, всегда завидовал людям, которые им обладали, и, быть может, поэтому так рано подметил его в Заболоцком. Странно было видеть такого степенного человека с важными медлительными интонациями басового голоса в беспардонном кругу обэриутов - Хармса, Введенского, Олейникова. Нужно было лучше знать его, чем знал его тогда я, чтобы понять, что важность эта картонная, бутафорская, прикрывающая целый вулкан озорного юмора, почти не отражающегося на его лице и лишь иногда зажигающего стекла очков особым блеском".

Ставя целью возродить в поэзии мир "во всей чистоте своих конкретных мужественных форм", очистить его от тины "переживаний" и "эмоций", Николай Заболоцкий совпадал в своих устремлениях с футуристами, акмеистами, имажинистами и конструктивистами, однако, в отличие от них, проявлял интеллектуально-аналитическую направленность. Обэриуты, по его мнению, должны были не только "организовывать вещи смыслом", но и выработать новое мироощущение и новый способ познания. Заболоцкий с интересом читал труды Энгельса, Григория Сковороды, работы Климента Тимирязева о растениях, Юрия Филипченко об эволюционной идее в биологии, Вернадского о био- и ноосферах, охватывающих всё живое и разумное на планете и превозносящих и то, и другое как великие преобразовательные силы, теорию относительности Эйнштейна, "Философию общего дела" Н.Ф.Фёдорова, утверждавшего, что: "Знанием вещества и его сил восстановленные прошедшие поколения, способные уже воссоздать своё тело из элементарных стихий, населят миры и уничтожат рознь"…

К публикации первого сборника стихов "Столбцы" у Заболоцкого была выработана собственная натурфилософская концепция. В её основе лежало представление о мироздании как единой системе, объединяющей живые и неживые формы материи, которые находятся в вечном взаимодействии и взаимопревращении. Развитие этого сложного организма природы происходит от первобытного хаоса к гармонической упорядоченности всех ее элементов, и основную роль в этом играет присущее природе сознание, которое, по выражению того же Тимирязева, "глухо тлеет в низших существах и только яркой искрой вспыхивает в разуме человека". Поэтому именно Человек призван взять на себя заботу о преобразовании природы, но в своей деятельности он должен видеть в природе не только ученицу, но и учительницу, ибо эта несовершенная и страдающая "вековечная давильня" заключает в себе прекрасный мир будущего и те мудрые законы, которыми следует руководствоваться человеку.

Сидит извозчик, как на троне,
из ваты сделана броня,
и борода, как на иконе,
летит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
то вытянется, как налим,
то снова восемь ног сверкает
в его блестящем животе...

Поразив всех, стихи Заболоцкого одновременно вызвали и взрыв негодования. Разворачивалась борьба против формализма, устанавливались принципы социалистического реализма, требовавшего особого взгляда на то, что Заболоцкого не привлекало. "А так как "Столбцы" не были банальны, - писал Чуковский, - то Заболоцкий уже все годы вплоть до своего ареста работал в обстановке травли. Однако время от времени ему удавалось печататься, потому что у него появился сильный покровитель - Николай Семенович Тихонов. В тридцатые годы Тихонов был одним из самых влиятельных людей в ленинградском литературном кругу, и постоянная помощь, которую он оказывал Заболоцкому, является его заслугой". Именно с помощью Тихонова в 1933 году Заболоцкий напечатал в журнале "Звезда" поэму "Торжество земледелия", вызвавшую мощную и еще более злобную волну критики.

Сам Заболоцкий внешне не испытывал дискомфорта. "Искусство похоже на монастырь, где людей любят абстрактно, - писал он сестре своей жены Е.В.Клыковой. - Ну, и люди относятся к монахам так же. И, несмотря на это, монахи остаются монахами, т. е. праведниками. Стоит Симеон Столпник на своем столпе, а люди ходят и видом его самих себя - бедных, жизнью истерзанных - утешают. Искусство - не жизнь. Мир особый. У него свои законы, и не надо его бранить за то, что они не помогают нам варить суп".

На выпускнице Петербургского педагогического института Екатерине Васильевне Клыковой Николай Заболоцкий женился в 1930 году. В этом браке у него родилось двое детей. С женой и детьми он жил в Ленинграде в "писательской надстройке" на канале Грибоедова.

"Это была, прямо говоря, одна из лучших женщин, которых встречал я в жизни, - писал об Екатерине Васильевне, жене Заболоцкого, Евгений Шварц. - Познакомился я с ней в конце двадцатых годов, когда Заболоцкий угрюмо и вместе с тем как бы и торжественно, а во всяком случае солидно сообщил нам, что женился. Жили они на Петроградской, улицу забыл, кажется, на Большой Зелениной. Комнату снимали у хозяйки квартиры - тогда этот институт еще не вывелся. И мебель была хозяйкина. И особенно понравился мне висячий шкафчик красного дерева, со стеклянной дверцей. Второй, похожий, висел в коридоре. Немножко другого рисунка. Принимал нас Заболоцкий солидно, а вместе и весело, и Катерина Васильевна улыбалась нам, в разговоры не вмешивалась. Напомнила она мне бестужевскую курсистку. Темное платье. Худенькая. Глаза темные. И очень простая. И очень скромная. Впечатление произвела настолько благоприятное, что на всем длинном пути домой ни Хармс, ни Олейников (весьма острые на язык) ни слова о ней не сказали. Так мы и привыкли к тому, что Заболоцкий женат. Однажды, уже в тридцатых годах, сидели мы в так называемой "культурной пивной" на углу канала Грибоедова, против Дома книги. И Николай Алексеевич спросил торжественно и солидно, как мы считаем, - зачем человек обзаводится детьми? Не помню, что я ответил ему. Николай Макарович (Олейников) промолчал загадочно. Выслушав мой ответ, Николай Алексеевич покачал головой многозначительно и ответил "Не в том суть. А в том, что не нами это заведено, не нами и кончится". А когда вышли мы из пивной и Заболоцкий сел в трамвай, Николай Макарович спросил меня как я думаю, - почему задал Николай Алексеевич вопрос о детях Я не мог догадаться. И Николай Макарович объяснил мне у них будет ребенок, вот почему завел он этот разговор. И, как всегда, оказался Николай Макарович прав. Через положенное время родился у Заболоцкого сын. Николай Алексеевич заявил решительно, что назовет он его Фома, но потом смягчился и дал ребенку имя Никита".

В начале 1932 года Николай познакомился с работами Циолковского, которые произвели на него неизгладимое впечатление. Циолковский отстаивал идею разнообразия форм жизни во Вселенной, явился первым теоретиком и пропагандистом освоения человеком космического пространства. В письме к ученому Заболоцкий писал: "...Ваши мысли о будущем Земли, человечества, животных и растений глубоко волнуют меня, и они очень близки мне. В моих ненапечатанных поэмах и стихах я, как мог, разрешал их".

В 1933 году Заболоцким была написана поэма "Торжество земледелия", после выхода которой цензура признала Заболоцкого "апологетом чуждой идеологии" и "поборником формализма". В этом же году должна была выйти книга его стихов, но ее издание остановлено, и чтобы заработать себе деньги на жизнь, Заболоцкий начал работать в детской литературе - он сотрудничал с журналами "Чиж" и "Ёж", писал стихи и прозу для детей.

В своем творчестве Николай Заболоцкий создавал многомерные стихотворения - в них особенно были заметны острый гротеск и сатира на тему мещанского быта и повседневности. В его ранней лирике пародия становится стихотворным инструментом. В стихотворении "Disciplina Clericalis", написанном в 1926 году, обнаруживалось пародирование тавтологичной велеречивости Бальмонта, завершающееся зощенковскими интонациями; в стихотворении "На лестницах" в 1928 году, сквозь кухонный, уже зощенковский мир проступал "Вальс" Владимира Бенедиктова; "Ивановы" в 1928 году раскрывали свой пародийно-литературный смысл, вызывая ключевые образы Достоевского с его Сонечкой Мармеладовой и её стариком; а строки из стихотворения "Бродячие музыканты" отсылали читателей к Пастернаку. Через все стихотворения Заболоцкого пролегал путь напряженного вживания сознания в загадочный мир бытия. На этом пути поэт-философ претерпевал существенную эволюцию, в ходе которой можно выделить три диалектические стадии - с 1926-го по 1933-й годы, с 1932-го по 1945-й годы и с 1946-го по 1958-й годы.

В 1937 году был опубликован второй сборник стихов Заболоцкого под названием "Вторая книга", состоящий из 17 стихотворений, а 19 марта 1938 года Заболоцкий был арестован и осуждён по сфабрикованному делу за антисоветскую пропаганду. В качестве обвинительного материала в его деле фигурировали критические статьи и клеветническая обзорная "рецензия", тенденциозно искажавшая существо и идейную направленность его творчества. От смертной казни его спасло то, что, несмотря на тяжелейшие физические испытания на допросах, он не признал обвинения в создании контрреволюционной организации. Постановлением Особого Совещания НКВД он был приговорен к пяти годам заключения и ИТЛ. Свой срок заключения Заболоцкий отбывал с февраля 1939 года до мая 1943 года в системе Востлага НКВД в районе Комсомольска-на-Амуре, затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях, а с марта 1944 года он с семьей проживал в Караганде, уже после освобождения из-под стражи.

Частичное представление о его лагерной жизни даёт подготовленная самим Заболоцким подборка "Сто писем 1938-1944 годов", содержавшая выдержки из его писем к жене и детям. строки Заболоцкого из мемуаров "История моего заключения": "Первые дни меня не били, стараясь разложить морально и физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом - сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали…". Его мемуары "История моего заключения" были опубликованы за рубежом на английском языке в 1981 году, а в России - лишь в 1988 году.

В таких условиях Заболоцкий совершил творческий подвиг - он закончил переложение "Слова о полку Игореве", начатое им в 1937 году, и ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Это помогло ему при помощи Фадеева добиться освобождения, и в 1946 году Заболоцкий вернулся в Москву.

Во время заключения Заболоцкий писал своему другу Степанову, занявшись в ссылке переводом "Слова о полку Игореве": "Можно ли урывками и по ночам, после утомительного дневного труда, сделать это большое дело? Не грех ли только последние остатки своих сил тратить на этот перевод, которому можно было бы и целую жизнь посвятить, и все свои интересы подчинить. А я даже стола не имею, где я мог бы разложить свои бумаги, и даже лампочки у меня нет, которая могла бы гореть всю ночь...".

"Где-то в поле возле Магадана,
посреди опасностей и бед,
в испареньях мерзлого тумана
шли они за розвальнями вслед...

От солдат, от их луженых глоток,
от бандитов шайки воровской
здесь спасали только околодок
да наряды в город за мукой...

Вот они и шли в своих бушлатах -
два несчастных русских старика,
вспоминая о родимых хатах
и томясь о них издалека...

Жизнь над ними в образах природы
чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
не смотрели больше на людей...

Дивная мистерия вселенной
шла в театре северных светил,
но огонь ее проникновенный
до людей уже не доходил...

Вкруг людей посвистывала вьюга,
заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
замерзая, сели старики...

Стали кони. Кончилась работа,
смертные доделались дела.
Обняла их сладкая дремота,
в дальний край, рыдая, повела...

Не нагонит больше их охрана,
не настигнет лагерный конвой,
лишь одни созвездья Магадана
засверкают, став над головой..."

Очарована, околдована,
С ветром в поле когда-то обвенчана,
Вся ты словно в оковы закована,
Драгоценная ты моя женщина!

Не веселая, не печальная,
Словно с темного неба сошедшая,
Ты и песнь моя обручальная,
И звезда ты моя сумасшедшая...

Я склонюсь над твоими коленями,
Обниму их с неистовой силою,
И слезами и стихотвореньями
Обожгу тебя, добрую, милую...

Отвори мне лицо полуночное,
Дай войти в эти очи тяжелые,
В эти черные брови восточные,
В эти руки твои полуголые.

Что не сбудется - позабудется,
Что не вспомнится, то не исполнится.
Так чего же ты плачешь, красавица,
Или мне это просто чудится?...

В 1946 году Заболоцкий был восстановлен в Союзе писателей и получил разрешение жить в столице. Страдания семи долгих лагерных и ссыльных лет были позади, но жить его семье было негде. В первое время с риском для себя его приютили старые друзья Н.Степанов и И.Андроников. "Н.А. пришлось спать на обеденном столе, так как на полу было холодно, - вспоминал Степанов. - Да и сами мы спали на каких-то ящиках. Н.А. педантично складывал на ночь свою одежду, а рано утром был уже такой же чистый, вымытый и розовый, как всегда...". Позже писатель Ильенков любезно предоставил Заболоцким свою дачу в Переделкине. Николай Чуковский вспоминал: "Березовая роща неизъяснимой прелести, полная птиц, подступала к самой даче Ильенкова". Об этой березовой роще в 1946 году Заболоцкий написал дважды:

Открывай представленье, свистун!
Запрокинься головкою розовой,
Разрывая сияние струн
В самом горле у рощи березовой.
("Уступи мне, скворец, уголок").

В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, -
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
("В этой роще березовой").

Последнее стихотворение стало песней в кинофильме "Доживем до понедельника".

Там Заболоцкий трудолюбиво возделывал огород. "Положиться можно только на картошку", - отвечал он тем, кто интересовался его литературными заработками.

"Вообще в нем в то время жило страстное желание уюта, покоя, мира, счастья, - вспоминал Николай Чуковский. - Он не знал, кончились ли уже его испытания, и не позволял себе в это верить. Он не смел надеяться, но надежда на счастье росла в нем бурно, неудержимо. Жил он на втором этаже, в самой маленькой комнатке дачи, почти чулане, где ничего не было, кроме стола, кровати и стула. Чистота и аккуратность царствовали в этой комнатке - кровать застелена по-девичьи, книги и бумаги разложены на столе с необыкновенной тщательностью. Окно выходило в молодую листву берез. Березовая роща неизъяснимой прелести, полная птиц, подступала к самой даче Ильенкова. Николай Алексеевич бесконечно любовался этой рощей, улыбался, когда смотрел на нее".

И дальше: "Это действительно был твердый и ясный человек, но в то же время человек, изнемогавший под тяжестью невзгод и забот. Бесправный, не имеющий постоянной московской прописки, с безнадежно испорченной анкетой, живущий из милости у чужих людей, он каждую минуту ждал, что его вышлют, - с женой и двумя детьми. Стихов его не печатали, зарабатывал он только случайными переводами, которых было мало и которые скудно оплачивались. Почти каждый день ездил он по делам в город, - два километра пешком до станции, потом дачный паровозик. Эти поездки были для него изнурительны - все-таки шел ему уже пятый десяток".

В последнее десятилетие своей жизни Заболоцкий активно переводил произведения зарубежных поэтов и поэтов народов СССР. Особенно значителен вклад Заболоцкого в приобщение русского читателя к богатству грузинской поэзии, оказавшей на оригинальные стихи переводчика несомненное влияние.

Многолетняя дружба и общность творческих позиций связывали Заболоцкого с грузинским поэтом Симоном Чиковани и украинским поэтом Миколой Бажаном, с которым почти одновременно, пользуясь одним подстрочником, переводил Шота Руставели: Бажан - на украинский, Заболоцкий - на русский язык.

По инициативе пианистки М.В.Юдиной, большого знатока русской и зарубежной литератур (это ей, первой, читал Борис Пастернак начальные главы "Доктора Живаго"), Заболоцкий перевел ряд произведений немецких поэтов Иоганна Мейергофера, Фридриха Рюккерта, Иоганна Вольфганга Гете и Фридриха Шиллера.

О выполненном Заболоцким переводе "Слова о полку Игореве" Чуковский писал, что он "точнее всех наиболее точных подстрочников, так как в нём передано самое главное: поэтическое своеобразие подлинника, его очарование, его прелесть".

Сам же Заболоцкий сообщал в письме Степанову: "Сейчас, когда я вошёл в дух памятника, я преисполнен величайшего благоговения, удивления и благодарности судьбе за то, что из глубины веков донесла она до нас это чудо. В пустыне веков, где камня на камне не осталось после войн, пожаров и лютого истребления, стоит этот одинокий, ни на что не похожий, собор нашей древней славы. Страшно, жутко подходить к нему. Невольно хочется глазу найти в нём знакомые пропорции, золотые сечения наших привычных мировых памятников. Напрасный труд! Нет в нём этих сечений, всё в нём полно особой нежной дикости, иной, не нашей мерой измерил его художник. И как трогательно осыпались углы, сидят на них вороны, волки рыщут, а оно стоит - это загадочное здание, не зная равных себе, и будет стоять вовеки, доколе будет жива культура русская".

С молодыми поэтами Заболоцкий не общался. Уйдя раз и навсегда от экспериментов "Столбцов", с годами он принимал в поэзии только классические образцы.

С 1948-го по 1958-й год Заболоцкий жил на Хорошёвском шоссе. Его дом входил в реестр культурного наследия, но был снесён в 2001 году.

За последние три года жизни Заболоцкий создал около половины всех стихотворений московского периода. В 1957 году вышел последний сборник Николая Заболоцкого, изданный при жизни автора. В него вошло 64 стихотворения и лучшие переводы.

В 1955 году у Заболоцкого случился первый инфаркт. Чуковский рассказывал: "Жена его, Катерина Васильевна, была готова ради него на любые лишения, на любой подвиг. По крайней мере, такова была ее репутация в нашем кругу, и в течение многих-многих лет она подтверждала эту репутацию всеми своими поступками. В первые годы их совместной жизни он был не только беден, а просто нищ; и ей, с двумя крошечными детьми, пришлось хлебнуть немало лишений. К середине тридцатых годов Николай Алексеевич стал несколько лучше зарабатывать, у них появилось жилье в Ленинграде, наладился быт; но после двух-трех лет относительно благополучной жизни все рухнуло - его арестовали. Положение Катерины Васильевны стало отчаянным, катастрофическим. Жена арестованного "врага народа", она была лишена всех прав, даже права на милосердие. Ее вскоре выслали из Ленинграда, предоставив возможность жить только в самой глухой провинции. И она выбрала город Уржум Кировской области - потому что городок этот был родиной ее мужа. Она жила там в страшной нищете, растя детей, пока наконец, в 1944 году, не пришла весть, что Николай Алексеевич освобожден из лагеря и получил разрешение жить в Караганде. Она сразу, взяв детей, переехала в Караганду к мужу. Вместе с ним мыкалась она в Караганде, потом, вслед за ним, переехала под Москву, в Переделкино, чтобы здесь мыкаться не меньше. Мучительная жизнь их стала входить в нормальную колею только в самом конце сороковых годов, когда они получили двухкомнатную квартиру в Москве на Хорошевском шоссе и он начал зарабатывать стихотворными переводами. В эти годы я близко наблюдал их семейную жизнь. Я сказал бы, что в преданности и покорности Катерины Васильевны было даже что-то чрезмерное. Николай Алексеевич всегда оставался абсолютным хозяином и господином у себя в доме. Все вопросы, связанные с жизнью семьи, кроме мельчайших, решались им единолично. У него была прирожденная склонность к хозяйственным заботам, особенно развившаяся благодаря испытанной им крайней нужде. В лагере у него одно время не было даже брюк, и самый тяжелый час его жизни был тот, когда их, заключенных, перегоняли через какой-то город и он шел по городской улице в одних кальсонах. Вот почему он с таким вниманием следил за тем, чтобы в доме у него было все необходимое. Он единолично распоряжался деньгами и сам покупал одеяла, простыни, одежду, мебель. Катерина Васильевна никогда не протестовала и, вероятно, даже не давала советов. Когда ее спрашивали о чем-нибудь, заведенном в ее хозяйстве, она отвечала тихим голосом, опустив глаза "Так желает Коленька" или "Так сказал Николай Алексеевич". Она никогда не спорила с ним, не упрекала его - даже когда он выпивал лишнее, что с ним порой случалось. Спорить с ним было нелегко, - я, постоянно с ним споривший, знал это по собственному опыту. Он до всего доходил своим умом и за все, до чего дошел, держался крепко. И она не спорила... И вдруг она ушла от него к другому. Нельзя передать его удивления, обиды и горя. Эти три душевных состояния обрушились на него не сразу, а по очереди, именно в таком порядке. Сначала он был только удивлен - до остолбенения - и не верил даже очевидности. Он был ошарашен тем, что так мало знал ее, прожив с ней три десятилетия в такой близости. Он не верил, потому что она вдруг выскочила из своего собственного образа, в реальности которого он никогда не сомневался. Он знал все поступки, которые она могла совершить, и вдруг в сорок девять лет она совершила поступок, абсолютно им непредвиденный. Он удивился бы меньше, если бы она проглотила автобус или стала изрыгать пламя, как дракон. Но когда очевидность сделалась несомненной, удивление сменилось обидой. Впрочем, обида - слишком слабое слово. Он был предан, оскорблен и унижен. А человек он был самолюбивый и гордый. Бедствия, которые он претерпевал до тех пор, - нищета, заключение, не задевали его гордости, потому что были проявлением сил, совершенно ему посторонних. Но то, что жена, с которой он прожил тридцать лет, могла предпочесть ему другого, унизило его, а унижения он вынести не мог. Ему нужно было немедленно доказать всем и самому себе, что он не унижен, что он не может быть несчастен оттого, что его бросила жена, что есть много женщин, которые были бы рады его полюбить. Нужно жениться. Немедленно. И так, чтобы об этом узнали все. Он позвонил одной женщине, одинокой, которую знал мало и поверхностно, и по телефону предложил ей выйти за него замуж. Она сразу согласилась. Для начала супружеской жизни он решил поехать с ней в Малеевку в Дом творчества. В Малеевке жило много литераторов, и поэтому нельзя было выдумать лучшего средства, чтобы о новом его браке стало известно всем. Подавая в Литфонд заявление с просьбой выдать ему две путевки, он вдруг забыл фамилию своей новой жены и написал ее неправильно. Я не хочу утверждать, что с этим новым его браком не было связано никакого увлечения. Сохранилось от того времени одно его стихотворение, посвященное новой жене, полное восторга и страсти "Зацелована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина...". Но стихотворение это осталось единственным, больше ничего он новой своей жене не написал. Их совместная жизнь не задалась с самого начала. Через полтора месяца они вернулись из Малеевки в Москву и поселились на квартире у Николая Алексеевича. В этот период совместной их жизни я был у них всего один раз. Николай Алексеевич позвонил мне и очень просил прийти. Я понял, что он чувствует необходимость как-то связать новую жену с прежними знакомыми, и вечером пришел. В квартире все было как при Екатерине Васильевне, ни одна вещь не сдвинулась с места, стало только неряшливее. Печать запустения лежала на этом доме. Новая хозяйка показалась мне удрученной и растерянной. Да она вовсе и не чувствовала себя хозяйкой, - когда пришло время накрывать на стол, выяснилось, что она не знает, где лежат вилки и ложки. Николай Алексеевич тоже был весь вечер напряженным, нервным, неестественным. По-видимому, вся эта демонстрация своей новой жизни была ему крайне тяжела. Я высидел у него необходимое время и поспешил уйти. Через несколько дней его новая подруга уехала от него в свою прежнюю комнату, и больше они не встречались. И удивление, и обида - все прошло, осталось только горе. Он никого не любил, кроме Катерины Васильевны, и никого больше не мог полюбить. Оставшись один, в тоске и в несчастье, он никому не жаловался. Он продолжал так же упорно и систематично работать над переводами. Он тосковал по Катерине Васильевне и с самого начала мучительно беспокоился о ней. Он думал о ней постоянно. Шло время, он продолжал жить один - с взрослым сыном и почти взрослой дочерью, - очень много работал, казался спокойным. Он пережил уход Катерины Васильевны. Но пережить ее возвращения он не мог. Около первого сентября из Тарусы переехали в город Гидаш и Агнесса Кун. Агнесса зашла к нам и рассказала, что Заболоцкий решил остаться в Тарусе на весь сентябрь; он с увлечением переводит сербский эпос, здоров, весел и хочет вернуться в город как можно позже. После этого сообщения я не ожидал что-нибудь услышать о Заболоцком раньше октября, и вдруг, через неделю, я узнал, что Заболоцкий в городе, у себя на квартире, и к нему вернулась Катерина Васильевна. Трудно сказать, как он поступил бы дальше, если бы был в состоянии распоряжаться собой. Мы этого не знаем и никогда не узнаем, потому что сердце его не выдержало и его свалил инфаркт. После инфаркта он прожил еще полтора месяца. Состояние его было тяжелым, но не казалось безнадежным. По-видимому, только он один и понимал, что скоро умрет. Все свои усилия после инфаркта - а он не позволял душе лениться! - он направил на то, чтобы привести свои дела в окончательный порядок. Со свойственной ему аккуратностью он составил полный список своих стихотворений, которые считал достойными печати. Он написал завещание, в котором запретил печатать стихотворения, не попавшие в этот список. Завещание это подписано 8 октября 1958 года, за несколько дней до смерти. Ему нужно было лежать, а он пошел в ванную комнату, чтобы почистить зубы. Не дойдя до ванной, он упал и умер...".

За несколько дней до этого Заболоцкий записал в дневнике: "Литература должна служить народу, это верно, но писатель должен прийти к этой мысли сам, и притом каждый своим собственным путем, преодолев на опыте собственные ошибки и заблуждения".

Незадолго до смерти Николай Алексеевич написал литературное завещание, в котором точно указал, что должно войти в его итоговое собрание, структуру и название книги. В едином томе он объединил смелые, гротескные стихотворения 1920-х годов и классически ясные, гармоничные произведения более позднего периода, тем самым признав цельность своего пути. Итоговый свод стихотворений и поэм следовало заключить авторским примечанием: "Эта рукопись включает в себя полное собрание моих стихотворений и поэм, установленное мной в 1958 году. Все другие стихотворения, когда-либо написанные и напечатанные мной, я считаю или случайными, или неудачными. Включать их в мою книгу не нужно. Тексты настоящей рукописи проверены, исправлены и установлены окончательно; прежде публиковавшиеся варианты многих стихов следует заменять текстами, приведенными здесь".

Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!

Эти строки писал смертельно больной человек.

Николай Заболоцкий ушел из жизни 14 октября 1958 года и был похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище.

В наше время поэзия Заболоцкого продолжает широко издаваться, она переведена на многие иностранные языки, всесторонне и серьезно изучается литературоведами, о ней пишутся диссертации и монографии. Поэт достиг той цели, к которой стремился на протяжении всей своей жизни, - он создал книгу, достойно продолжившую великую традицию русской философской лирики, и эта книга пришла к читателю.

О Николае Заболоцком была снята телевизионная передача из цикла "Острова".

В 2001 году о Николае Заболоцком и Екатерине Клыковой был снят документальный фильм из цикла "Больше, чем любовь".

Your browser does not support the video/audio tag.

Текст подготовил Андрей Гончаров

Использованные материалы:

Материалы сайта «Википедия»
Материалы сайта www.art.thelib.ru
Материалы сайта www.aphorisme.ru
Материалы сайта www.elao.ru
Материалы сайта www.tonnel.ru

ЗАБОЛОЦКИЙ НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ
(24. 04(07. 05). 1903 — 14. 10. 1958)

Родился в семье агронома. В 1910 г. семья переехала на родину предков, в с. Сернур Вятской губернии. Окончил реальное училище в г. Уржуме Вятской губернии. Поступил на медицинский факультет Московского университета. Бросив университет, переехал в Петроград. Там он в 1925 г. окончил педагогический институт им. Герцена. После службы в армии занялся литературной деятельностью, войдя в ленинградскую группу «обэриутов» как оригинальный поэт-авангардист.

В 1938 г. был арестован органами НКВД и отправлен в лагеря Дальнего Востока и Алтайского края. Срок отбывал с февраля 1939 г. по май 1946 г. в системе Востлага НКВД в районе Комсомольска-на-Амуре; затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях. Н.А. Заболоцкий был переведен в Алтайский ИТЛ в с. Михайловское Михайловского района. Первое время он участвовал в добыче озерной соды, попал в лазарет с болезнью сердца и потом был назначен чертежником. Частичное представление о его лагерной жизни дает подготовленная им подборка «Сто писем 1938-1944 годов» — выдержки из писем жене и детям.

Дальнейшая переписка с семьей содержит сведения о возможном приезде к Н. А. Заболоцкому в с. Михайловское его семьи. 23 октября 1944 г. было дано такое разрешение. Екатерина Васильевна с двумя детьми приехала в Михайловское уже в ноябре 1944 г. Она привезла с собой рукопись начатого в 1938 г. перевода «Слова о полку Игореве». В таких условиях Н.А. Заболоцкий совершил творческий подвиг: закончил переложение «Слова о полку Игореве», ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Это помогло ему добиться освобождения и в 1946 г. перебраться в Москву. С весны 1946 до июля 1948 г. семья Заболоцких жила в подмосковном поселке Переделкино. Здесь Заболоцкий редактировал привезенные из Караганды переводы «Слова о полку Игореве» и др., возобновил занятия поэзией. С 1948 г. Заболоцкий жил на Беговой улице (д. 1а; ныне — Хорошёвское шоссе, д. 2/1).

В 1956-1958 г. — время «оттепели» — создал около половины всех произведений московского периода; в 1957 г. в Москве вышел наиболее полный прижизненный сборник сочинений Заболоцкого. В стихах этих лет появились ранее не свойственные поэту душевная открытость, иногда автобиографичность, («Слепой», «В этой роще березовой», цикл «Последняя любовь»), обостренный психологизм («Жена», «Неудачник», «В кино», «Некрасивая девочка» и др.), злободневные политические мотивы («Где-то в поле возле Магадана», «Противостояние Марса», «Казбек»). Переводил произведения грузинских поэтов (Г. Орбелиани, Важа Пшавела, Д. Гурамишвили и др.), осуществил полный перевод «Витязя в тигровой шкуре» Ш. Руставели.

14 октября 1958 г. от второго инфаркта Николай Алексеевич Заболоцкий скончался. Полностью реабилитирован поэт Н.А. Заболоцкий посмертно в 1963 г. Похоронен на Новодевичьем кладбище.

ПРОИЗВЕДЕНИЯ АВТОРА

  • Заболоцкий, Н.А. Лесное озеро: Стихотворение (текст)
  • Заболоцкий, Н.А. Метаморфозы: Стихотворение (текст)

БИБЛИОГРАФИЯ

ПРОИЗВЕДЕНИЯ АВТОРА

  • Собрания сочинений
    • Собрание сочинений: В 3-х т. — М.: Худож. лит., 1983.
      • Т. 1. 655 c.- Содерж.: Столбцы и поэмы. 1926-1933; Стихотворения разных лет; Проза. 1983.
      • Т. 2. 463 с.- Содерж.: Переводы. 1984.
      • Т. 3. 415 с.- Содерж.: Переводы; Из груз. классич. поэзии. Из поэзии современной Грузии; Письма. 1921-1958.
  • Отдельные издания
    • Стихотворения: Стихи 1932-1955 гг.- М.: Гослитиздат, 1957.- Из содерж.: «Я не ищу гармонии в природе»; Начало зимы; Некрасивая девочка; «Я трогал листы эвкалипта»; Неудачник; Старая актриса и др.; переводы нем. и груз. поэтов; переложение «Слова о полку Игореве».
      Стихотворения (1939-1944), переложение «Слова о полку Игореве» написано на Алтае.
    • Избранное / предисл. Н.Тихонова.- М.: Сов. писатель, 1960.- Содерж.: Стихи 1932-1958 гг.; «Прощание с друзьями»; «Последняя любовь»; «У гробницы Данте»; «Рубрук»: поэма; переложение «Слово о полку Игореве»; Автобиография.
      Cтихотворения (1939-1944), переложение «Слова о полку Игореве» написано на Алтае.
    • Стихотворения и поэмы / предисл. А. М. Туркова.- М.; Л.: Современный писатель (ленинградское отд-ние), 1965 г. — Содерж.: Слово о полку Игореве; Стихотворения; Столбцы; Поэмы; Стихи, не включенные в основной сборник.
    • Трилистник: стихи зарубеж. поэтов в пер. Н. Заболоцкого, М. Исаковского, К. Симонова./ сост. и авт. предисл. В. Огнев.- М.: Прогресс, 1971.
    • Стихотворения / вступ. ст. И. Ростовцева; худож. Ю. И. Батов.- М. :Сов. Россия, 1985.
    • Стихотворения и поэмы / худож. М. Курдюмин. — Пермь: Кн. изд-во, 1986.- Содерж.: Стихотворения; Поэмы: Торжество земледелия, Безумный волк, Деревья.- Библ. в примеч.- с. 427-441.
    • Огонь, мерцающий в сосуде… / сост., жизнеописания, прим. Заболоцкого Н. А.- М.: Педагогика-Пресс, 1995.- Содерж.: стихотворения и поэмы; переводы; письма и статьи; жизнеописание; воспоминания современников, анализ творчества.
  • Публикации в периодических изданиях и сборниках
    • Письма Н. А. Заболоцкого 1938-1944 годов. // Знамя.- 1989.- № 1.- С. 96-127. Из содерж.: Письма Н. А. Заболоцкого из с. Михайловское Алтайлага. 1943-1944.
    • Письма 1943-1944 годов из Алтайлага // Алтайская правда.- 1989.- 5 февр.- C.4: портр.
    • «Я нашел в себе силы остаться в живых»: письма из Алт. ИТЛ НКВД, ст. Кулунда, с. Михайловское: публикация и комментарии Е. Лунина // Аврора.- 1990.- № 8.- С. 125-133: фото.

ЛИТЕРАТУРА О ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ

  • Каверин, В. Портреты, письма о литературе, воспоминания.- М.: Сов. писатель, 1965.- С. 256.- Из содерж.: [Заболоцкий].- С. 69-80.
  • Павловский, А. Поэты — современники.- М.; Л.: Сов. писатель, 1966,- 270 с., Из содерж.: [Н. Заболоцкий].- С. 166-228.
  • Турков, А. М. Николай Заболоцкий (1903-1958).- М.: Худож. лит., 1966.- 143 с.: 1 л. портр.
  • Турков, А. М. Заболоцкий Николай: жизнь, творчество: пособия для учителей.- М.: Просвещение, 1981.- 143 с.
  • Воспоминания о Николае Заболоцком.- М.: Сов. писатель, 1984.- 464 с.
  • Ростовцева, И. И. Николай Заболоцкий: опыт худож. познания.- М.: Современник, 1984.- 304 с.
  • Македонов, А. В. Заболоцкий Николай: жизнь, творчество, метаморфозы.- Л.: Сов. писатель(Ленингр. отд-ние), 1987.- 365 с.
  • Заболоцкий, Н. Н. Жизнь Заболоцкого Николая Алексеевича.- М.: Согласие, 1998.-590 с.
  • Ростовцева, И. И. Мир Заболоцкого.- М.: изд-во Моск. ун-та, 1999.- 102 с.
  • Цинько, С. П. Н. А. Заболоцкий в Алтайлаге в с.Михайловском // Михайловский район: очерки истории и культуры.- Барнаул.- 1999.- С. 205-212: портр.
  • Цинько, С. П. 60 лет со времени перевода поэта Н. А. Заболоцкого в Алтайлаг в с. Михайловское // Страницы истории Алтая. 2003: календарь памятных дат.- Барнаул.- 2003.- С. 141-145.- Библиогр.: С. 145 (5 назв.).
  • Павловский. Н. Заболоцкий [Философский мир. Поэтика. Традиции] // Русская литература.- 1965.- № 2.- С. 34-58.
  • Чуковский, Н. Встречи с Заболоцким: воспоминания о поэте // Нева.- 1965.- № 9.- С. 186-191.
  • Кружецкий, Н. Поэзия мужества и доброты: неопубл. письма Н. Заболоцкого// Учительская газета.- 1967.- 1 июля.
  • Ростовцева, И. И. «Мысль — Образ — Музыка» в поэзии Н. А. Заболоцкого. // Научные доклады высшей школы. Филолологические науки.- 1967.- № 4.- С. 3-12.
  • Ростовцева, И. «Смотри на мир, работай в нем…» // Знамя.- 1973.- № 8.- С. 238-245.
    О поэзии Н. А.Заболоцкого.
  • Степанов, И. Л. Личность поэта: страницы воспоминаний // Литературная Россия.- 1973.- № 19.- С. 16.
    О Н. А.Заболоцком.
  • Филиппов, Г. Поэтический мир Н. Заболоцкого: к 70-летию со дня рождения // Звезда.- 1973.- № 5.- С. 198-199.
  • Федоров, Е. Талант самобытный и яркий: к 70-летию со дня рождения [писателя] Н. А. Заболоцкого // Полярная звезда.- 1979.- № 6.- С. 51-58.
  • Валентинов, Н. «Душа обязана трудиться!»: к 80-летию со дня рождения Н. А. Заболоцкого // Литература в школе.- 1983.- № 3.- С. 61-64.
  • Сарнов, Б. Восставший из пепла: Поэтич. судьба Н. Заболоцкого. Октябрь.- 1987.- № 2.- С. 188-202.
  • Лунин, Е. Великая душа: // Ленинградская панорама.- 1989.- № 5.- С. 24, 36-38.
    О судьбе поэта Н. А. Заболоцкого, репрессированного в 1938 г.
  • Лушников, А. Н. А. Заболоцкий в Алтайлага // Диалог.- Барнаул.-1989.- № 2.- С. 40-43: портр.
  • Ващенко, Г. Муза в арестантском бушлате: // Дальний восток.- 1996.- № 2.- С. 181-189.
    О судьбе и творчестве Н.А.Заболоцкого.
  • Душа моя ужалена: К 100-летию поэта Н.Заболоцкого: беседа с сыном поэта Н. Заболоцким / вел беседу А. Стародубец) // Труд.- 7.- 2003.- 8 мая.- С. 11.
  • Цинько, С. Заболоцкий на Алтае // Голос труда.- Барнаул.- 2003.- 24 дек.

БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ПОСОБИЯ

  • [Н. А. Заболоцкий] // Русские писатели, XX век: библиогр. слов: в 2-х ч. Ч. 1 А-Л / под ред.Н. Н. Скатова.- М.: 1996.- С 496-500.